Лейтенант решает отрегулировать висящий у него на груди бинокль. Он наводит бинокль на небо, поднимает, опускает, однако, куда бы он его ни направлял, всюду перед лейтенантом серая степа дождя. Беспросветно-тусклое матовое стекло встает перед стеклами линз. А лейтенант все говорит и говорит, обращаясь к командиру или, быть может, к самому себе, чтобы развлечься:
— Да, уж в чем-нибудь другом, но в качестве их боеприпасов сомневаться не приходится. Снаряды просты в обращении, обладают огромной начальной скоростью полета, а главное, большим радиусом действия.
— Они просто идеальны для стремительных атак. Впрочем, потому их и применяли в Германии.
— И в Италии. Вы слышали, господин капитан, что рассказывал Галлахер?
— Правильно, в Монте Кассино. Я даже подозреваю, что почти весь заградительный огонь был создай с помощью этих снарядов.
— И в Нормандии тоже? — спрашивает лейтенант, все еще занятый биноклем.
— Конечно. В Нормандии, Австрии и, если мне не изменяет память, в районе Тихого океана. Или я что-то путаю?
Тут за их спинами раздается голос сержанта, какой-то сиротливый и задумчивый:
— Поговаривают, будто он сидел в концлагерях…
Лейтенант опускает бинокль и вопросительно смотрит на командира батареи; командир батареи в свою очередь смотрит на лейтенанта. И оба они одновременно оборачиваются.
— Где сидел?
— Да в концлагерях. Там он вроде бы и бороду себе отпустил.
— Бороду?
— Ну конечно, — подтверждает сержант, — наш американский капитан.
Он касается поднятыми руками крыши фургона, вид у него странный, у этого сержанта, стоящего у входа, словно фургон его прибыл издалека и не известно куда направляется, равнодушно пересекая пространство.
— Наш американский капитан, — бормочет командир батареи, вновь повернув лицо к дождю. — Наш американский капитан, чтоб его черти съели.
— Простите, как вы сказали? — переспрашивает лейтенант.
— Нет, ничего. Я все думаю о боеприпасах…
XII
И вот наконец солнце, прорвав грозовые тучи, осветило небо. Спала плотная пелена дождя, затянувшая небосвод, печаль исчезла с лица земли. На засохшем суку лесной паучок принялся ткать паутину, и серебряные нити засверкали, заискрились среди кустарника.
Ветер над полями гнал к югу дождевые облака. Словно хищный зверь, ливень набросился на солдат Серкал Ново и на беззащитную землю. Было видно, как он приближается, как растет на горизонте зловещая сизая туча, и потому всадников сержанта Леандро, рассеянных по степи, буря не захватила врасплох, они успели укрыться под ближайшими деревьями.
Тому, кто вроде патрульных ведет бродячую жизнь, не так-то трудно предугадать погоду. Вчерашние землепашцы, сыновья и братья землепашцев, жандармы Леандро многое постигли на собственном опыте и вдобавок унаследовали от отцов умение читать по облакам и звездам. Чуть приметный ветерок, слабое колыхание листвы — и крестьянин, упорно живущий в каждом из них, просыпается и приходит на помощь.
Поэтому дождь или гроза крайне редко застают их врасплох: вдвоем — патрульные обычно ездят парами — прячутся они под первым попавшимся деревом, плотно прижавшись к лошади, а бывает, спасаются от потоков воды, накрывшись одеялами, всегда притороченными к седлу.
Теперь, когда ливень прекратился, можно увидеть, как они выходят из укрытий, ведя лошадей под уздцы. Жандармы щурятся от солнца, от жаркого солнца, неожиданно выплывшего из-за туч; движутся они лениво, медленно, точно призраки из кошмарного сна, и с накинутыми на плечи одеялами скорее напоминают бродячих цыган, чем солдат Национальной гвардии.
Вдалеке равнину пересекают два путника, но дозор сержанта Леандро не обращает на них внимания. Это крестьяне, поденщики они или нет, значения не имеет, все равно у всех у них сейчас одна цель — заработать на жизнь. Эти двое, подобно многим другим, бредут, согнувшись под бременем нужды, в поисках работы, но в поселках и деревнях — всюду их ожидает одна и та же картина: на залитой солнцем главной площади — безработные, у дверей домов молчаливые женщины, а вокруг кружат жандармские патрули.
Путешественники, молодой и старый, покинули Симадас около трех дней назад. Они сокращали путь, продираясь напрямик через заросли кустарников, и, пропыленные, испачканные смолой, устраивались на привал в пересохших руслах ручьев, где и в самую нестерпимую жару под камнями сохраняется прохлада. Они выбегали на шоссе, боязливо обходя стороной остановки автобуса и стоянки служебного транспорта, и протягивали случайным прохожим дрозда, тощего зайца, все, чем удалось поживиться: «Купи дичь, дружище!»
На ночлег они располагались где попало. Иногда в сарае, иногда в хижине пастуха и, так как на дворе стоит лето, иной раз, за неимением лучшего, могут переночевать и под открытым небом, на траве, а то и на голой земле. Все зависит от того, какая погода стоит и где они находятся.
Молодого зовут Жоан Розарио Портела, или просто Жоан Портела. Он совсем лысый, вместо бровей у него два чахлых кустика волос над жгучими, почти без ресниц глазами, в крови его — наследие разгульных предков, получивших в свое время лошадиные дозы инъекций нитрата серебра, мышьяка и висмута. Пот непрерывно стекает с него ручьями, и потому Портела носит под беретом платок. В платке ему не так жарко и вроде бы полегче, однако пот, холодный и обильный, какой бывает обычно у маляриков, быстро смачивает пропитавшийся дорожной пылью платок и, как только он подсыхает, становится ломким, точно высохшие свиные кишки.
Шагающий рядом с ним старик ни на что не жалуется. Он такой тощий, такой поджарый, что во всем его теле, кажется, не отыщется и капли жира, которую могло бы вытопить солнце. Что значит потеть, ему неведомо, что такое уставать — тем более. Вы заметили, что он идет чуть ссутулившись? Вполне возможно. Но гораздо важнее то, как он несет свое охотничье ружье — со взведенным курком, в полной боевой готовности. Но и это еще не все: взгляд его быстрых бусинок-глаз настороженно блестит из-под темных полей шляпы и проникает даже сквозь листву. В самый неожиданный момент он вдруг отыскивает совиные гнезда, обнаруживает кроличьи норы, следы молодых куропаток — словом, тысячи примет, напоминающих о еде. И даже пресноводным черепахам не удается спастись от его рыщущего взора. Вот и сейчас у него в кармане лежит черепаха, завязанная в носовой платок.
— И вы станете ее есть?
— Нет, я припас ее для тебя.
— Вот гадость, — брезгливо роняет Портела. Он идет впереди старика, опираясь на палку. — Если бы в Лавре узнали об этом, нас бы подняли на смех.
Он принужденно хохочет и качает головой, словно угрожая товарищу:
— Нас побьют камнями, дядяшка Анибал.
Анибал — так зовут его друга. Он тоже из Симадаса. Это тот самый старик, что комментировал в трактире солдатские россказни и возмущался поведением жандармов.
— Вполне возможно, — отвечает он. — Только прежде находились и такие, что нередко жертвовали лучшим угрем из улова, чтобы поймать черепах у омута в Ромао.
— Черепах?
— Да, черепах, именно черепах, Жанико. Тех, чье мясо ты называешь гадостью. А ведь оно куда слаще и белее, чем курятина, поверь мне.
Жоан Портела кривит рот:
— С голодухи сожрешь что угодно, даже мышь. Кто ж в этом сомневается! Да только едва начался голод, сбежали даже мыши и прочая нечисть.
Старик пожимает плечами. Будь у него подходящее настроение, да если б дело того стоило, он бы не преминул доказать, что люди уже давно едят мышей и что в этом теперь нет ничего особенного. Тому, кто преодолел отвращение к подобной пище, не может, увы, принадлежать слава первооткрывателя. В рекламе какого-то яда, предназначенного для уничтожения грызунов в хлебных амбарах, он прочел, что в Китае во времена мандаринов бедняки утоляли голод, поедая мышей. («Интересно, каковы они на вкус? — недоверчиво спрашивал себя любопытный старик. — Если это полевые мыши, они хоть чистые. Но разве едят только полевок?») Теперь Анибалу вспомнился еще услышанный некогда от жителя Бенавенте рассказ о бесчисленных полчищах крыс, заполонивших улицы города во время наводнения. Старик сплюнул. Крысы несъедобны, мясо их ядовито. Крысиный укус хуже выстрела солью. Там, где зубы их вонзятся в кожу, рана никогда не заживет.