Отец вернулся. Сержант привстал, одернул гимнастерку и пропустил его к окну. Налили водки. Теперь снова говорил отец. Он знал, казалось Диме, всех маршалов и генералов, чем они командовали, какие у них были характеры.
Не все нравилось Диме во взрослых. Не нравилось сейчас, что отец все время говорил один. Не нравилось, что сержант как бы заискивал перед отцом и много ел. Не нравилось, что молодому пассажиру приходилось испытывать неловкость и неудобство от того, что ему нечего было выложить на стол. Не только сейчас, но и раньше не нравилось ему, как шумно, несогласно, непонятно иногда вели себя взрослые, но, как это бывает у детей, он и не осуждал, и не одобрял взрослых. Заранее примиренный с ними, он готов был выполнить все, о чем бы, посильном ему, они ни попросили. Он бессознательно чувствовал, что свое детское дело понимал лучше, чем понимали свое дело взрослые, вел себя правильнее, чем вели себя они.
Глава шестая
Лето Дима провел в деревне у бабушки. В онучах и лаптях, в длинной и широкой юбке, колыхавшейся вокруг тонких ног, в кофте с узенькими рукавчиками и без ворота, худая и легкая, она спешила то в клеть, то в амбар, то в подполье, хлопотала в избе у печи, бегала низеньким шагом во двор, в хлев, в огород. Запомнилась телега, походившая на стол с колесами, лошадь в оглоблях. На телеге мелко и твердо трясло, лошадь резво размахивала хвостом. Бабушка говорила, что мельник не захочет молоть их зерно, всего один мешок, но она постарается уговорить его. Узкая дорога круто сходила к плотине. Речка внизу высоко сверкала. На дороге было много людей и телег, везде было много красной земли и красного солнца, все двигалось, скрипело, галдело, разносилось над рекой. Халат, фуражка, молодое золотисто-рыжее лицо мельника были в муке. Шуршали и хлопали приводные ремни. Мельник улыбался, а худая, ровная как палка, одетая в еще одну тесную верхнюю кофту, с платком на голове бабушка вспоминала матушку, батюшку, всех родственников мельника и называла его золотым. Бабушка оказалась права, мельник в самом деле не хотел молоть их зерно, но было видно, как не давалось ему просто так взять и отказать бабушке, все знавшей о нем и его родне. Наконец, убедившись, что от бабушки не отделаться, неохотно и ватно ступая, мельник вышел взглянуть на мешок. Мешок оказался неполный, и мельнику это еще больше не понравилось.
А на речке было интересно. Вода широкой прозрачной лентой стекала к плотине, вспыхивала, слепила глаза, соединялась с солнцем острым лучом, гасла, становясь обычной.
Дима просыпался, когда солнце уже во весь рост стояло в избе и что-то давно делалось за окнами. Он слезал с полатей, искал бабушку. Двоюродных сестер и брата, двух девочек его возраста и старше его Никиту, он не заставал. Их все время куда-то посылали, как ни хотелось им задержаться в избе. Но зато, сделав свое дело, они входили в избу как взрослые, дружно усаживались за длинный стол, съедали все, что выставлялось на нем.
С любопытством приглядывался Дима к деревенским мальчикам и девочкам. У них были голубые и желтоватые глаза, русые и рыжеватые волосы наползали на лоб. Они держались вместе, как куры. Он смотрел на них издали, подходил все ближе и как бы ненарочно, будто что-то искал в траве.
— Машку повели, — говорил кто-нибудь из них, и Дима узнавал, что корову Машку повели в село к племенному быку.
Он скоро узнал всех коров и коз в деревне по именам и лицам, по звону и виду колокольцев.
Он отпрашивался у бабушки ходить с ребятами за пестиками и ягодами. Пестики рвали в поле за дальней окраиной деревни. Их можно было есть. Светло-зеленые и членистые, они показались ему вкусными. Вместе с мукой и отрубями они шли в тесто, из которого бабушка пекла темные караваи хлеба. За ягодами ходили к лесу. Стебли ржи били по голым ногам. Васильки и колокольчики сияли голубым светом и переглядывались. Из ягод земляники делали на снятом молоке кашицу и ели с хлебом из одной миски.
Деревенские дети не походили на мальчиков и девочек уральских поселков. Эти держались как маленькие взрослые. У них будто не было мам и пап. Они были сами. Шли объединенно, стаей, впереди то одни, то другие. Но вот он заметил блеск в глазах и оживление в лицах. Тоненькая, маленькая, чуть выше травы золотистая девочка вдруг остановилась, вскинула хитренькие анютины глазки, пропела:
— Как у Настиного мужа…
И тут все стали придумывать частушки о том, что муж крикливой Насти, его дядя Вася, чрезвычайно высокий, сильный, несговорчивый, неудержимо бегал за красивой девкой Марией, непонятной, независимой, жившей в селе, где была мельница. Так складно получались частушки, так открыто, расправив маленькие груди, самозабвенно они пели о том, как жили взрослые, что сначала это насторожило Диму, потом перенесло через барьер, перейти за который он и думать не смел. Вместе со всеми пели его двоюродные сестры, как они могли так об отце, о матери? Но они не только пели, а еще и сами придумывали интересные куплеты.
Девочки и мальчики совсем не пробовали ягод, как это поначалу делал Дима. Они каждую ягодку складывали в корзинки и берестяные лубки. Ягоды выглядели сначала совсем бедно, потом все богаче, заметнее, уважительнее.
Уже повернув назад к деревне, ребята вдруг увидели на зеленом поле, широким бугром поднимавшемся от леса, дядю Васю и ту самую Марию. Мужчина и женщина шли явно навстречу друг другу: он крупно шагал с бугра поля, она шла маленькими стремительными шагами от леса. Даже издали было видно, что не могла соперничать с этой женщиной приземистая, широкая как лопата, вечно всем недовольная тетя Настя. Картина эта запомнилась Диме. Запомнилось, что все ребята, особенно девочки, тут же снова дружно и самозабвенно запели частушки…
Целыми днями было тихо. Всюду простиралось небо с забытыми в вышине облаками. Солнце обводило деревню зноем. Редко-редко заглядывали в нее взрослые с загоревшими лицами и просиненными глазами. Он видел, как во двор конюшни с теплым запахом тлеющего навоза человек вывел лошадь, смирную, с опущенной головой, поставил между оглоблями и стал со всех сторон затягивать, а когда запряг, она переступила ногами, потянула кожей и еще больше стала походить на лошадь. И совсем лошадью она стала, когда человек взял в руки вожжи, сел на телегу, чмокнул губами, и лошадь пошла, потом побежала, катила за собой подпрыгивавшую телегу с осыпающейся сенной трухой. Только в сумерки, часто совсем в потемках, когда не видно становилось ни леса, ни полей, ни неба, начинали скрипеть молчавшие весь день ворота, стучать двери, собираться, укладываться на ночь люди и скот. Как много всего живого было в деревне! Отрывисто мычали коровы. Что-то свое тоненько выводили козы. Он оглядывался и не мог понять, что вдруг обеспокоило овец. Они наперебой блеяли, кружили в сбившейся куче, но все же продвигались. Однажды его посадили на лошадь. Живая масса огромно шевелилась под ним, неожиданно встряхивала кудлатой головой, избы по сторонам стали почти одного роста с ними, а потемневшая улица была далеко внизу. Вдруг свирепо и нетерпеливо заржал жеребец. Живая масса под Димой откликнулась. Он испугался…
Как же одиноко стало ему, когда отец уехал, а он остался. Казалось, он был один во всем мире. Но в том-то и было дело, что это вовсе не казалось, э т о было на самом деле. Как о чем-то запретном, он и раньше догадывался об э т о м.
Догадывался, когда отец, уступая его настойчивым просьбам, достал ему лыжи. Он надел их на валенки и вышел за поселок. Там катались с горок ребята. Лыжи разъезжались по накатанной полозьями саней низко отсвечивавшей дороге, вязли в сухом снегу на обочинах и застревали в торчавших из наста прутьях кустов. Он предпочел горку подлиннее. Непослушные лыжи вдруг сами понесли его. Он не удержался, куда-то летел в мелькании света и тьмы, в тряске земли и неба, весь сжимаясь там, где все в нем будто треснуло и сломалось. Тишина наступила внезапно. У самого лица, у самых глаз виделся первозданно белый снег, черный ствол дерева, черная метелка голого куста, чуть в стороне другие стволы и кусты, все неподвижно, безмолвно, необитаемо… Он поднялся. Не мог же он тут лежать все время! Стоял ошеломленный, видел подъем в гору, голыми ветвями и стволами тянувшийся к небу лес, ребят на вершине горки и себя внизу. Текли слезы, но плакать было не нужно: ну, упал, ну, больно ударился, подумаешь! И боли уже не было. Увязая в снегу, он подобрал слетевшую с валенка и откатившуюся лыжу, вытер слезы. Лучше было кататься там, где спуск положе и короче. Чтобы ребята ничего не заметили, поднимаясь в гору, он не смотрел на них. Но кататься он не стал. Что-то произошло. Первозданно белый снег все еще стоял перед глазами, и, хотя отчетливо звучали голоса мальчишек, в черно-белом лесу вокруг чудилась странная необитаемость. Он надел лыжу и пошел домой.