На траурный митинг через несколько дней училище выстроили на центральной аллее. Роты заняли места, с которых обычно отправлялись на парад. Ждали выступлений руководителей государства по радио. Что-то они скажут?
Голоса из громкоговорителя разносились по всему училищу.
— Молотов чуть не заплакал, вы слышали? — сказал Гривнев, когда, возложив цветы, десятки венков, к гипсовому изваянию Сталина недалеко от беседки, роты расходились.
Что же теперь будет? Знали ли на самом верху, что нужно делать? Успел ли Сталин сказать им об этом? Все в училище чего-то выжидали. Утратил свою представительность полковник Ботвин. Рядовым старшим офицером держался начальник училища. Еще меньше были заметны остальные. Все странно уравнялись. Офицеры знали не больше того, что знали суворовцы, и молча ходили со своими взводами, чего давно не делали. Как привязанный ходил за взводом Траат. Пупку впору самому было стать в строй. Тихо командовал Голубев. Один Чуткий кому-то во взводе выговаривал, кого-то одергивал, но голоса не повышал. Перестал выходить к роте Крепчалов.
Но кто заменит Сталина? Один из тех, кто выступал по радио? Сейчас они решали, кого всем слушаться. Они, конечно, знали, кто из них достойнее. Кто? Молотов? Берия? Кто-то еще?
Прежде всего, конечно, Молотов. Он работал еще при Ленине и всегда был вторым после Сталина. В вестибюле училища по обе стороны широкой лестницы, что вела на третий этаж, располагались их портреты во весь рост. Под портретом Сталина стояли знакомые слова: «Помните, любите, изучайте Ильича…» Под портретом Молотова слова были другие: «У нас есть имя, которое стало символом побед социализма. Вы знаете, что это имя — Сталин…» Прочитав однажды эти слова, Дима удивился их смелости. Как мог Молотов так сказать? Только символ?
Да, прежде всего, конечно, Молотов. Это он еще до войны был Председателем Совета Народных Комиссаров. Это он объявил стране о нападении фашистской Германии. Это в его голосе прозвучали слезы в прощальной речи. Слезы имели значение. Только тот, кто близко к сердцу принимал утрату, мог продолжить дело Сталина.
А если Берия? Виделся человек без возраста, с твердым сухим лицом, в пенсне, с лысиной. Глаза казались черствыми и чужими. Но все было на месте, каждая черта странно соответствовала другой. Конечно, это вовсе не означало, что он плохой человек. Такие же чужие и, сколько ни смотри, неузнаваемые лица были у других руководителей. Голос Берии по радио звучал резко, бесстрастно, ни разу не дрогнул. Но голоса других руководителей тоже не трогали. Все голоса, казалось, не соответствовали облику говоривших. Но этой неузнаваемости в Берии оказывалось больше, чем у других. Непривычно звучала и фамилия, хотя каждый год осенью суворовцы бегали кросс его имени. Тогда было все равно, чьим именем назывался кросс, теперь нет. Привыкать к этому человеку без возраста и чувств не хотелось. Молотов был ближе.
Отношение к Берии изменил Высотин. Он знал, какие посты занимал и за что отвечал каждый из членов Политбюро. Знал, о ком переставали писать в газетах и упоминать по радио, то есть кто сделал что-то неправильное, а потому был снят и забыт. Имела значение и очередность, в какой их называли, и кто с кем стоял рядом. Высотину доверяли, не однажды видели, как он заговаривал на подобные темы с офицерами, преподавателями и старшими суворовцами. Оказалось, что кросс назывался именем Берии потому, что министерство, к которому относилось суворовское училище, он когда-то возглавлял. Вспоминались и слова песни, которую они, бывало, пели: «Вперед за Сталиным нас Берия ведет!» Оказывалось, что все внутренние органы и войска, пограничники, разведчики и контрразведчики, все те, кто ограждал страну от вражеских происков и разоблачал врагов народа, подчинялись Берии. Может, он потому и держался так отчужденно, что у него была такая работа.
Но не это оказалось самым главным, а то, что для них, суворовцев, было лучше, если бы первым человеком в стране стал именно он. Тогда они, будущие чекисты, став офицерами, пользовались бы какими-то особыми правами и вниманием, потому что только на тех, кто ему подчинялся и в ком он был уверен, должен был опираться Берия.
— Он и сейчас отвечает за это, — сказал Высотин и со значением оглядел слушателей.
Да, на кого-кого, а на них можно будет положиться. Кто может быть более преданным Родине, более надежным ее оплотом? Вот тогда врагам действительно не поздоровится!
А если первым человеком станет кто-то третий? Другие руководители тоже что-то значили. Их было, казалось Диме, даже несколько многовато, чтобы всем что-то значить.
Искрившееся солнце освещало здание училища как экран. Зелень вокруг прибывала с каждым днем. Весеннее тепло решительно вытесняло утреннюю свежесть.
В классе на стене у доски вывесили портрет. На суворовцев смотрел моложавый человек в пиджаке-кителе. Волосы зачесаны волосок к волоску, без единой морщинки полное лицо необычно гладко.
«Вот кого теперь мы должны любить», — подумал Дима.
Он помнил этого человека с не очень мужским лицом, помнил свое недоумение, вызванное тем, что на последнем партийном съезде выступал не Сталин, а этот человек. Сейчас все у него выглядело нормально и даже красиво. Но справится ли он? Конечно, он не один. Молотов, Берия и другие будут помогать ему. Все вместе они, конечно, должны справиться.
— Его Сталин уважал, — сказал Высотин.
О назначении Маленкова они узнали еще вчера. Обсуждали новость с Голубевым. Как ни неожиданно оказалось известие, его приняли как ожидаемое.
— Это очень умный человек, — говорил Голубев, перечислял посты, которые прежде занимал Маленков. — Занимайтесь! — вдруг спохватился он и, заложив руки за спину, удовлетворенно стал ходить перед классом. Он будто нашел свое место и теперь знал, что делать.
Голубев пришел в класс и сегодня утром. И тоже смотрел на портрет. Потом забеспокоился.
— По местам! По местам! Не стоять! — говорил он.
Первый был урок истории. Проходя к столу, Нина Сергеевна бросила взгляд на портрет и понимающе улыбнулась. Она знала, что сейчас хотели от нее эти ребята. Сев за стол и еще раз взглянув на портрет, она заговорила сразу:
— Вы знаете, что Сталина заменить непросто… Георгию Максимилиановичу пятьдесят лет… Талантливый… Энергичный… Он давно известен…
Сейчас Нина Сергеевна едва ли не гордилась новым руководителем, особенно же тем, что тот был молод и в жизни страны открывались определенные перспективы.
Русачку Надежду Андреевну вызвать на разговор не удалось. Прервать их она не смела, стояла и ждала, пока они выговорятся. Не удалось узнать мнение о Маленкове и у преподавателя математики. Крупный, полный весеннего здоровья, в распахнутом пиджаке, облокотись рукой на стол, он сидел полубоком. Его необычно голубые глаза вопрошающе смотрели то на одного, то на другого любопытствующего суворовца.
— Что? — переспросил он.
— Что вы думаете о назначении? — спросил, наконец, Высотин.
Преподаватель не удивился вопросу, сказал очень серьезно:
— Я все знаю из газет. Больше мне ничего неизвестно.
И продолжал смотреть вопрошающе и серьезно.
Дима д у м а л. И не просто думал, а будто впервые думал. Странно, что так быстро все стали забывать Сталина. Странно, что кто-то другой так запросто мог заменить великого вождя. Странно вообще, что все могло измениться едва ли не за неделю. Прежде Дима ощущал вокруг какие-то незримые стены, теперь их не стало, и всюду появились сквозняки. Таким пространным мир еще не представлялся ему. В стране как будто не стало центра, вокруг которого прежде все держалось. Конечно, и Москва, и Кремль, и главные люди оставались, то есть центр как бы тоже оставался, но — и об этом в один голос говорили радио, газеты, офицеры — всем теперь следовало сплотиться, а это означало, что те, кто руководил страной, не могли обойтись без поддержки и ц е н т р т е п е р ь н а х о д и л с я в е з д е. О т э т о г о — т о и в о з н и к а л о о щ у щ е н и е, ч т о с т е н ы и с ч е з л и и п о я в и л и с ь с к в о з н я к и. Что было делать с возникшим в нем центром (а он, Дима, тоже становился как бы центром, хотя и не думал так определенно, вообще не думал о себе как о каком-то центре), он не знал. До сих пор, окруженный невидимыми стенами, он чувствовал себя за ними как в крепости и, оказывается, надеялся не на себя, а на эту крепость, на давно и навсегда установленную, для всех и для каждого обязательную жизнь, которая сама знала, в чем был ее смысл.