И зазевался — несколько листов грохнулись разом, раскололись. Присевшему Грахову видно было, как хозяин бежит к кабине, трясет кулаком. Когда подъемник замолк, донесся резкий голос Лехи:
— Ну и что! Склеишь осколки, продашь.
Однако выйдя из кабины, взялся помогать хозяину складывать шифер.
— Шавров, что же вы самовольничаете? — сказал Грахов, встав на ноги, на всякий случай опираясь на забор.
— Как? — непритворно изумился Леха, застыв с листом шифера в руках. — Как это самовольничаю?
— Вы же раздумали ехать.
— А вы и не помните, — посмотрев на Грахова, как на несмышленыша, ласково сказал Леха. — Вы же сами разрешили. Вот свидетель.
Леха кивнул на хозяина, а тот даже не прекратил работу, не отозвался, мол, и выяснять тут нечего, так было.
Грахову стало одиноко и грустно. Он оттолкнулся от забора, прошагал мимо машины, мимо сарая, на огород. Тропинка повела вниз, на берег, заросший молодым ольшаником, вербами. Грахов не пошел туда, где радостно повизгивала детвора, с разбега влетел в густой тальник, продрался и сразу очутился по колено в воде.
Маленькая мутная речка несла птичий пух и помет. Мелкая и невзрачная, она успокаивала. Словно ее-то Грахову не хватало. Постепенно забывая обо всем, разделся, кинул одежду на кусты. Лег животом на мягкое илистое дно, оставив наверху лишь голову, подпер руками подбородок, вдохнул теплую сырость, горький запах краснотала. Он наслаждался уединением. Он и раньше лечил себя бездумьем. Ни живое, ни мертвое не мешало ему усыпить себя, хотя он и бодрствовал. В такие минуты он становился вне мира, в котором жил, чтобы вернуться в него налегке, словно заново.
Коротко, стомленно заржала в сарае лошадь, в небе протянулся напряженный рокочущий шум реактивного самолета. Но звуки эти жили сами по себе, не трогая Грахова.
Вернулся Грахов в избу успокоенный, прошел к топчану, где оставил галстук, чуть посмеиваясь, слушал, о чем говорит Леха с хозяином.
— …Да он пробежится, клади на бочку тыщи… — говорил Леха, стуча вилкой.
— Новыми?
— Долларами.
— А на кой они мне нужны, доллары эти?
— Вот и я говорю.
— Заезжать-то будешь?
— Смотря как проводишь.
— Я ж тебя не обидел. Хошь, бутылку в дорогу дам?
— Давай. И сыграй мне что-нибудь на прощанье. На той вот штуке. Дорогая, наверно.
— Не играю я на пианино, сказал же.
— А стоит. Сын играет?
— Мал еще. Пусть стоит, чего ей не стоять. Не корова — есть не просит. Ко мне зять приезжает из города, друзья у него культурные.
— Да, культура, брат, такие деньги требует. Хоть воровать иди.
— Это верно. Держи-ка. Пей, да дело разумей.
Зазвенела посуда, и оба заговорили в один голос. Грахов вышел во двор.
В сарае тихо звякало ведро. Подойдя к двери, Грахов застал Андрюшу за работой: опять мыл коня. Почти забравшись ему под брюхо, увлекшись, старательно водил мочалкой, смывал пену. Только сейчас Грахов заметил, какая у Фаворита гладкая плотная шерсть; и как линии спины и груди, плавно сужаясь у шеи, тянутся вверх, очерчивают точеную голову, но не завершаются, будто бы требуя пространства.
Чувствуя себя лишним, Грахов направился к самосвалу, влез в кабину, нажал на кнопку сирены. Появился Леха, за ним хозяин; вышел из сарая, грустно уставился на Грахова Андрюша.
— Верно, пора и честь знать, — сказал Леха. — Грузить лошадь не будем, пусть на привязи пробежится до Кислянки, речка тут недалеко есть. Там рыбы много.
— При чем тут рыба? — спросил Грахов. — И кто коня привязывает к машине?
— Доподлинно известно, — важно сказал хозяин, — привязывают лошадей, и ничего, бегут.
— Да и грузить как? — спрашивал Леха. — Там я подгоню к обрыву, делов-то!
— Вы не бойтесь, — вкрадчиво, не глядя ни на кого, внушал хозяин. — У нас улица-то — всего три дома. Если бы из центра выезжать, другое дело. Там пролетарий живет, народ глазастый.
— Пять километров, — говорил Леха. — А то застоится.
— Кончайте базарить, — сказал Грахов. — Я согласен только в том случае, если поедем тихо.
— Как на похоронах, — заверил Леха, отойдя с хозяином в сторонку.
Будто торговались там в сторонке, топтались и кружили, тиская друг другу руки, расходились, снова сходились, лезли целоваться. Наконец Леха оторвался от хозяина, но тот, догнав его, снова обнял, напутствовал:
— На большак не сворачивай. Там сосенковские ездят. Напорешься еще на кого.
Фаворита вывели на корде, заменившей обрезанный повод. В солнечном свете Фаворит казался слепленным из двух половинок: один бок бел и чист, другой, как и был, с плотным налетом пыли.
Леха расхохотался.
— Раз я точно так побрился, — сказал он. — Одну щеку побрил, другую нет, бритва затупилась. Наградил бог волосом, прямо проволока.
Корду привязали слева.
Леха обтер рукавом зеркало заднего обзора, чтобы в пути следить за лошадью.
Выехали за ворота. Леха ехал медленно, как и обещал. Фаворит, приноравливаясь, вышагивал по густой траве, широко, чистым боком к мальчику, бежавшему по обочине. Миновали крайние дома, выбрались на дорогу — луговую, мягкую и ровную. Увидев, как понятливо идет лошадь — не отстает и не спешит, — Леха на лужке прибавил скорость. Фаворит перешел на рысь, косил глазом на мальчика. Андрюша бежал, махал рукой, улыбался ему, но скоро, не успевая за машиной, начал спотыкаться, и слышно стало — заплакал, что-то кричал вслед. Фаворит заржал на прощание и потерял его из виду. Корда натянулась, рванула больно.
6
НИИ физиологии племенных животных и Сосенковский конезавод жили раньше в согласии. До того момента, пока институтские не потребовали Фаворита. Раньше все делалось по первому телефонному звонку из института — названную лошадь грузили, доставляли сами коннозаводчики. Фаворита отпустили не сразу: время неподходящее. На носу весенне-летние конные испытания, запись на призы.
Надо сказать, против отправки Фаворита был жокей Толкунов. Как никогда ни в одну лошадь, жокей верил в Фаворита, ждал нового сезона. Этот сезон должен был стать для лошади триумфальным. Из фаворита — в триумфатора! Поколебать в этой вере жокея не могло бы даже предчувствие близкой кончины. Но смерть взялась бы за него — о чем будто бы в шутку говорил жокей — лишь со смертью лошади. Где-то далеко притаилась, отстала болезнь, ничем не напомнив ему о себе, не трогала вовсе.
Отпугнул ее человек.
Зимой он лечил лошадь — расправлялся с чужой болезнью, сам того не замечая, лечил и себя надеждой и верой, которые закаляли душу. Фаворит простудился, когда подули обманчиво-теплые весенние сквозняки. Напрасно скармливал ему ветврач антибиотики в толченом сахаре — Фаворит горел огнем. Жокей и конюх Саввич пошептались, смешали камфорное масло со скипидаром, растерли лошадь жгутами, обложили ватой, покрыли попоной. Старый, забытый способ помог. С жаром, горячим потом выходила простуда. Медленно спадала температура. К концу второй ночи Фаворит прояснившимися глазами наткнулся на жокея, который спал калачиком на охапке сена. Радостным всхрапом разбудил его, прихватил губами поданные пригоршнями отруби.
Тогда-то в человеке светло, звонко укрепился дух, дав сердцу новое свойство: принимать как радость даже печаль. Первый звонок из института не встревожил жокея. Он предложил послать взамен Фаворита другую, тоже классную лошадь. Но институтские стояли на своем, повторили запрос уже телеграфом: только Фаворита! Завод отказал.
Расцвела весна, пробудила во всем живом соки, и будто от самой отогретой солнцем земли взошли к Фавориту упругие силы. Он тревожно и сладостно откликнулся на запахи, занесенные легким ветром с обновленных далей. Запереступал нетерпеливыми легкими ногами; пронизанный предчувствием скорой борьбы, ударил копытами по молодой траве. Он торопился к ипподромным битвам и тонко улавливал любовь и страсть людей, готовящих его к тяжелой, но желанной работе.
Их он тоже торопил. Расшалясь, покусывал даже кузнеца, хотя и не медлил тот, ковал сноровисто, чисто. Фаворит, похваливая его, дергал зубами за рукав, словно бы говоря: «Знаю тебя, коваль ты хороший. Не расчищай глубоко, не подтягивай чересчур гвозди, не сердись, понимаю, не мне тебя учить. Вот спасибо!..»