— Тихо, Митька, — приложив палец к губам, прошептала Аня. — У меня человек из области. Спит.
— Да черт с ним, зови и его.
— Спит уже.
— Ну и пусть дрыхнет. Пошли. Тоска зеленая. — Он с силой одернул черный свадебный пиджак, видимо уже надоевший ему, съехавший на спину. — Вот возьму и искупаюсь в чем есть.
— Не валяй дурака, Митька, — взмолилась Аня, зная, что Митька в самом деле может искупаться. — Вернись к невесте, попроси прощения.
— Чего не хватало, — возразил Митька. — Она, Маша, знаешь, какая была, пока в загс не сходили. Цветок Абхазии… Притворялась она. — Зло блеснув глазами, Митька продолжал: — Оказывается, я дубина. Вилку и ложку не так держу, стихи не умею читать… Выучилась на библиотекаршу.
— А ты терпи, — сказала Аня. — Она, наверно, нервничает, свадьба все-таки.
— Раскусил я ее поздно, Анюта.
— Любишь же ты ее.
— Любил, — стукнув три раза кулаком по виску, Митька невесело улыбнулся.
— «Любовь была, любовь еще быть может…» — протянула Аня.
— Стихи? Когда же мне стихи наизусть выучивать? А-а, все вы такие… Сначала стихи, потом — вилки-ножи… Ладно, прости. Пойдем, посидишь у нас.
— Не могу, Митька, честное слово — не могу. Устала.
— Понятно, — свесил голову Митька. — На хоть вот это. Хотел в кустах выпить, да раздумал. Мне-то не дают ничего, кроме шампанского. Думают, буянить буду.
Он вытащил из кармана бутылку ликера. Поставив ее возле порога, прямой, совсем отрезвевший, пошел к выходу.
— Будь счастлив! — вслед ему сказала Аня.
— А что еще остается… — грустно проговорил Митька.
Набросив на дверь крючок, Аня вернулась в прихожую, повертела в руках бутылку.
— Не спишь? — спросила она.
— Разве заснешь, — откликнулся Федор. — На простыню смотрел. Настоящий театр теней.
— Пропустишь после баньки? У меня, правда, закуски никакой нет. Но это ликер.
— Давай, — зашевелился Федор.
— Ты лежи, не вставай, — сказала Аня. — Я тебе принесу.
Она налила в два стакана: себе половину, Федору — полный. По-деревенски, от души. Осторожно, чтобы не пролить в сумраке, зашаркала по полу, подала стакан Федору, придвинув табуретку, села у изголовья.
— За Сашку, — прошептала Аня.
— За Сашку и за тебя, — Федор приподнялся.
Пили медленно, долго справляясь с липким густым ликером; пока допивали, хмель начал действовать: со звоном ударил в голову, но не взбодрил.
— Обои можно им клеить, — сказал Федор.
Захмелевшая Аня от внезапного смеха совсем обессилела, но примолкла и сжалась, почувствовав на ноге теплую ладонь Федора. Положив другую руку на спину, Федор привлек Аню к себе, прижался к щеке, искал губы. Аня удивилась тому, как тело ее, помимо желания, сильно и властно отозвалось на ласку. Она покорно клонилась к Федору, и, если бы не мгновенный, ужаливший ее страх — она знала, что могло случиться. Память пробудилась — другие, вчерашние руки вспомнились Ане.
Аня резко высвободилась, добралась до жесткого топчана и легла. Немного погодя стала ее бить дрожь — неудержимая и безжалостная.
9
Федор проснулся, но глаза не открыл, слушал сквозь дремоту мягкий далекий шум дня. Он полежал, давая телу обрести легкость, которая после сильной усталости и крепкого сна приходит долго. Он лежал, пока солнечный луч не добрался до него. Хотел повернуться на другой бок, и вдруг вспомнил, где он.
Явь накатила на него со всех сторон — с запахами лекарств, каменной сыростью, проштемпелеванными простынями. Только солнечное пятно, широкое и отрадное, жило отдельно от вещей, напоминающих о человеческой бренности, от этих инструментов, замораживающих сердце одним лишь синеватым блеском.
Комната словно бы стала согреваться. Это, наверно, от теплой и доброй мысли об Ане, хотя ее, как уже догадался Федор, в соседней комнатушке нет. Оттого, что ее нет, еще сильнее, резче обозначился на душе след, оставленный вчерашним днем.
Вспомнилось Федору, как мать слезно собирала его в дорогу к морю. Он, отслужив действительную в подплаве, всего две недели гостил у нее на Волге, в деревне под Саратовом. Должно быть, материнское предчувствие подсказало ей, как сложится дальнейшая жизнь Федора — жизнь с фартовыми деньгами, гульбой и драками, случайными изнуряющими подругами.
Самому Федору казались эти материнские страхи нелепыми, что едет он к морю искать настоящую мужскую долю. Он испробовал ее, остался доволен, но не миновала его и другая — та, которой боялась мать. В письмах ее сквозила тревога, в них, коряво и нескладно написанных, чувствовалось — изболелось ее сердце, захлестнутое тоской по единственному сыну.
Потом пришло то, что должно было прийти рано или поздно — Федора замучила совесть. Совесть за мать, забытую в разгульные, без оглядки прожитые годы.
В этот раз Федор, приехав к матери, будто замаливая грехи, провел дома три тихие недели. Отчужденность, которая пролегла между ним и матерью, вроде убавилась за это время. Но когда Федор, уезжая, посмотрел на мать с парома, печаль кольнула грудь: одиноко ей, одиноко…
Сейчас Федор отметил, что он, вспоминая мать, непрестанно думает об Ане. О ней, год с лишним прожившей в этой зеленой каменной халупе, о ней, не защищенной ни опытом, ни хитростью, думал Федор…
Пора вставать. Воздух в комнате прогрелся, отчего лазаретный дух, который, видимо, нельзя никаким образом выветрить, сгустился.
Федор присел, заметил на полу листок бумаги, поднял его.
«Федор!
Если ты надумаешь уехать, ключ оставь у Сазоновых. Я иду к ним, оттуда мне надо в Данилово — есть такое село в пяти километрах отсюда, — там кто-то заболел.
Если не лень, приготовь себе яичницу. Все необходимое для этого найдешь в коридорчике, в шкафчике. Там же керогаз.
Я благодарна тебе за все, что ты сделал. Может, когда-нибудь увидимся.
Аня».
День загорался все ярче, от солнца к земле потянулся такой плотный зной, что птицы замолкли; по-над лесом заструилось дрожащее марево, и единственное облачко, не успев уплотниться до белизны, быстро и без остатка растворилось в нем. Всю силу, накопленную за последние ненастные дни, солнце обрушивало на доверчиво распахнутую землю, и здесь, на ровном поле, по которому шла Аня, нечем было загородиться от палящего света.
Зябнувшая утром, Аня сняла с себя теплую кофточку. Она торопилась, но не в прохладе леса спешила она укрыться — гнала ее вперед еще с рассветом возникшая тревога. Было ощущение, что ее ждут, говорят о ней нетерпеливыми, недобрыми словами, отчего уши у Ани наливались жаром. Аня по опыту знала, что есть такие люди, которым бесполезно объяснять, почему она задержалась. Нет смысла говорить им, что, кроме Грачевки, она обслуживает Данилово, Котово, Пироговку и Завидово. Что председатель сельсовета вот уже год обещает ей выделить лошадь, но забывает о своем обещании.
Аня очутилась в ельнике, свернув с дороги, зашагала по рыжему мху, по выцветшим прошлогодним иголкам. Набрела на ключ, присела возле него, вынула из сумки хлеб, обмакнула в студеную чистую воду. Она горько улыбнулась, отметив, что хлеб потерял для нее свой давний, детдомовский вкус — нет теперь того молитвенного изумления перед куском хлеба.
Она опять заторопилась, на ходу доедая краюху, вышла из леса.
Вон оно, Данилово. Пока видны только белесоватые вершины верб, несколько крыш. Потом выступили все двадцать две крыши; каждая из них была знакома Ане, и каждую она отличала от другой. Зная, кто под какой крышей живет, Аня еще издалека стала гадать, где ее ждут. Дойдя до косогора, откуда, помимо дороги, в село вели несколько тропинок, Аня постояла.
Село не обещало ничего радостного. Данилово было одним из тех сел, где чаще умирают, чем рождаются. Только в восемнадцати избах жили люди, в основном старики и старухи, остальные стояли с заколоченными окнами — жильцы подались в город.
Кто-то звонил, вызывал фельдшерицу вчера вечером на дом, а кто — неизвестно. Расслышать все по телефону не смогли, мешала гроза.