— В долгу я, — сказал Пилюгин. — Часто вспоминаю… А вы здесь… Может, строительный материал нужен? Подброшу…
— Не надо, успокойся, дружок, — прервал его Павел Силыч.
Дарья Ильинична огляделась вокруг: люди недоверчиво следили за происходящим, усмехались — мало ли что бывает, да еще спьяну, вот и Павла Силыча в генералы записали. А тот генерал, знай, настоящий, словно задремал, притих.
— Ну, хватит, сынок, не тревожь… — вступилась Дарья Ильинична. — Ступай, окатись холодной водичкой!
— Эх, родимая, — всхлипывая, протянул Пилюгин, — Да я жизни за него не пожалею… Да что там… — и, размазывая кулаками слезы, пошатываясь, побрел в моечную.
Прошла еще неделя. В пятницу с утра полил дождь. Как начал бить по крыше бани, по стеклам — грохот стоял, и темно было везде, неуютно. Перед баней пузырилась, кипела вода. К двум часам истопник Николай, закутавшись в пиджачок, вышел на улицу. За дождевой завесой едва обозначался перелесок, но станционных пакгаузов, откуда выныривала зеленая «Волга», не различить. Постояв минут десять на ступеньках, Николай промок до ниток, вернулся. Выпил пива в буфете, покурил. Снова спустился вниз, под дождь. Люди пробегали мимо — в плащах, с зонтиками, — он же, как был мокрый, так и стоял, все ждал.
С полчаса торчал, исхлестанный ливнем, продрог и, когда напала сухая, частая икота, поднялся наверх.
Выпил еще кружку пива, спросил у Дарьи Ильиничны:
— Ильинишна, не догадываешься, почему не приехали?
— Ливень-то какой, — сказала она. — Прямо потоп.
— В буран, в грозу приезжали, как штык.
— Может, машина спортилась. Железо все-таки.
— Эх!
Долго, до самых сумерек, маялся истопник Николай, места себе не находил. Наскреб на четвертинку, курил.
— А если домой к ним — узнать? — Подошел он к Дарье Ильиничне. — Где живут — не знаю.
— Приедут, Коля, приедут. На завтра, видать, отложили…
— Эх, беда!..
Десяток мужчин, знакомых генерала, ждавших его и Павла Силыча, осиротело сновали по предбаннику, ругались на дождь. Стемнело, когда они, наскоро помывшись, попрощались. И совсем одиноко стало Дарье Ильиничне, поняла она, что ей самой чего-то не хватало, потому устала, истомилась. Обозлилась вдруг, швырнула полотенце в угол, пошла к буфетчице Ане — может, от пива полегчает.
Истопник Николай домой не захотел, лег в подсобке спать. Где-то за полночь проснулся от ужасной головной боли, разбудил сторожа Макарыча.
— Чего, опять перебрал? — ворчливо поинтересовался сторож. — Ушицы, может, похлебаешь. Внук наловил ершей… Вот в кастрюльке — разогрей на плите, ступай.
— Пропаду я без них, Макарыч, — простонал Николай.
— Не пойму я тебя, ей-богу.
— А я сам не пойму себя, Макарыч. Не пойму — дурак я набитый или умный больно.
— Слабый ты человек, Николка.
— И то, может, верно. По этой причине, может, Клава ушла от меня. Пропаду я без генерала…
— А тебе он кто — родственник, помогает?
— Помогает, Макарыч…
Сторож вздохнул, прислушался: дождь с ветром налегли на крышу, захлопала железная кровля.
— Помогает, — повторил Николай. — Он мне нужен для душевного обмана, Макарыч. Вроде никакого перерыва в жизни после войны не было. Вроде молодой еще, не контуженный, служу большому человеку.
— Мудрено говоришь, Николка.
Сторож зевнул, подложил под голову еще один березовый веник, покосился на Николая.
— Побрился никак, чистенький, — сказал он.
— Это я всегда — к их приезду. А сегодня вот. — Николай поднялся, закурил. — Ну, дрыхни, Макарыч. Мне скоро — топить. Эх, дожить бы до пятницы…
Дождались пятницы. С утра не было Дарьи Ильиничны — пошла в город по делам, задержалась. Возвращалась уже часам к трем по прихваченной морозцем белой тропинке вдоль железнодорожного полотна. Перелесок стоял голый, томный, пахло осенней гнилью, шпалами. Близко, над головой, проносились с гулом поезда, протяжно свистели. И снова одиноко, тоскливо сделалось на душе. Последний грохотал особенно долго, товарняк, наверно, и Дарья Ильинична остановилась от слабости и сильного сердцебиения. Так и простояла, прижав к груди фанерный ящик — посылку с яблоками из Ташкента, от двоюродной сестры, — пока перестала дрожать земля.
Зеленую «Волгу» она заметила еще издали, неуклюже побежала — мешало старое тяжелое пальто, — а открыть входную дверь уже не смогла. Ей кто-то подсобил, поднялась в предбанник и не увидела никого, только услышала:
— …Миллионная группировка фельдмаршала Шернера занимала центр Чехословакии. Готовилась к расправе с населением Праги. И вот мы выступили…
Все или почти все были здесь, попивали пиво, слушали, кивали, переглядывались. И сияющий танкист Ляшенко, и истопник Николай — побритый и постриженный, трезвый.
И не было Павла Силыча. Место его возле окна пустовало, висело лишь его большое, расшитое полотенце. Почему-то и париться никто не стал, телом белые или смуглые от загара. Генерал поздоровался с Дарьей Ильиничной — утомленно как-то, грустно, не закончив рассказа, взялся за одежду.
— Парок пропал нынче, — сказал истопник Николай.
— Полно, братцы, — возразил генерал. — Вон сколько вас… Ну, марш — штурмовать парную! Ильинична доложит мне, кто сдрейфил.
Улыбаясь, посмотрел вслед уходящим в моечную. Потянулся за своим желтым саквояжем, но Николай опередил его, схватил, понес. Так и ушли они, Дарья Ильинична растерялась, бестолково, без нужды берясь то подметать, то смахивать пыль.
— Милок, — кинулась потом к незнакомому парню. — Открой-ка посылку. Ломай прямо, не успею.
Тот ударом об угол скамьи размозжил посылку. Сок брызнул из нее. Дарья Ильинична набила карманы халата яблоками, бросилась вдогонку.
Генерал уже завел машину, медленно отъезжал. Дарья Ильинична замахала руками, подлетела к дверце.
— Вот… Ташкентские, свежие… — сказала она. — Вам и Павлу Силычу.
Генерал вдруг отвернулся от нее, словно увидел в той стороне что-то важное. С минуту сидел так, сказал:
— Иди в машину, Ильинична. Прокачу немножко.
Голос его поразил Дарью Ильиничну. Она обогнула переднюю часть машины, уселась рядом с генералом. Поехали. Дарья Ильинична высыпала яблоки на сиденье.
— Какие яблоки — красота! — сказал он.
— Ташкентские… — успокаиваясь, повторила Дарья Ильинична.
— А Павел Силыч, генерал наш, помер, — сказал он.
До сознания Дарьи Ильиничны не сразу дошли его слова. Мимо проплывали белые, высокие дома молодого квартала, красные, желтые, синие автомобили, парень с гитарой, женщина с разинутым в хохоте ртом, — потом все слилось, размылось.
— Во вторник хоронили, — донеслось сбоку. — Троекратный залп, речи, венки… От самого министра обороны венок… Я у него адъютантом был, в войну. Когда шофера убило, попросился возить. После войны у обоих никого — два бездетных вдовца.
Машина повернула на шоссе, катилась бесшумно, ровно. Шины внизу шуршали, да ветер посвистывал. Заплакала Дарья Ильинична.
— А мне париться противопоказано. Для него, генерала, все делал — чтоб вспомнил, прошлым жил… Холодно тебе, Ильинична? Я печку включу…
Навстречу неслась и неслась дорога, сужалась, тускнела впереди, терялась, а за низинами, едва намеченная, продолжалась вновь — бесконечная, непривычно прямая.
Баня стоит на окраине города, окнами на редкий, истерзанный перелесок. Двухэтажная, из красного кирпича. По пятницам, всегда ровно в два часа, на зеленой «Волге» в баню приезжает генерал.
Прекрасный май
До знакомства с Настей он прилетал редко, раз в неделю. Рокот аэроплана, вначале слабый, замирающий, возникал по ту сторону обжитой нами горы, нарастал, доходя до раздельного, четкого тарахтенья. Трудный этот звук, опережая летательный аппарат, вопреки истине рисовал в воображении нечто неуклюжее, медлительное. Трактор или комбайн, но только не зеленый и легкий, как сорванный лист, аэроплан. Появляясь над круглой макушкой горы, он вдруг задыхался, неслышно соскальзывал в низину и там, снова обретя голос, кружил и резвился, после чего в горячем воздухе долго стоял нехороший запах примуса.