Осенью забрали его в армию вместе с конем. И случилось так, что на письмо его из погранзаставы ответить она не смогла…
— Сынок, — сказала женщина. — Видела я, как коня моют. Его жгутами моют, полотенцем натирают. Тогда он блестит, как орех… Я тебе воды согрею.
— Тебе он тоже нравится? — спросил сын, подойдя к матери, ласкаясь. — Где же еще я его видел?..
Белое пятно, высоко захватив шею и спину коня, клином сходилось к животу, лоснилось. Понемногу мать и сын представили, каким станет конь, если его вымыть всего. Внезапно Андрюша встрепенулся, глаза его округлились, метнули радостный свет. Он вспомнил… На экране — застывшие четкими квадратами войска, Красная площадь. Из Кремлевских ворот выезжает всадник на белом коне. Следом второй — тоже на белом. Два белых коня плавно движутся к войскам, танцующими ногами цокают по брусчатке…
— Ма, — прошептал, рванулся Андрюша. — Ма, он парадный. Юбилейный парад помнишь? Ну, прямо вылитый! На нем парад принимают. Всех родов войск.
— Как же он к нам-то попал?
Андрюша потускнел, сказал боязливо:
— Может, отец… Купить он не мог, конечно.
— Кто ему продаст такого?
— Да я так… Вырвалось. Он же кричал, помнишь: «Я все могу купить…»
— А ты слышал, значит?
— У меня что, ушей нет?
Сильно печалясь, мать привлекла к себе сына, обняла, опять посмотрела на коня, видя в нем другого, надо думать, Жигана.
— У него, кажется, губа в крови, ма…
Она не ответила. Из открытой двери сеней, из дома донесся нечеткий, приглушенный звук, будто там кто плакал.
Грахов проснулся в слезах. Еще во сне неизвестно откуда подобралась к сердцу тоска, от нее сейчас избавлялся Грахов короткими облегчающими всхлипами. Ноздри процеживали запах сухой полыни, и тоска делалась острее, забиралась глубже. Не помнил Грахов, чтобы он когда-нибудь так вот слезливо жаловался на свою судьбу. Но и беспричинно не мог он плакать. И раньше у него бывали нелады с самим собой. Для ежедневного удобства Грахов заглушал в себе всякую тревогу, придумывая ей первую же легкую, угодливую причину.
Сейчас, глядя на пыльные, позолоченные отраженным светом стропила, он еще раз попытался отстраниться от тоски. И какую-то часть ее неожиданно взял на себя, вспомнившись, дядюшка.
Жил Грахов у дядюшки пять лет, пока учился в институте. Не особенно дружил с ним, но не избегал, с самого начала установилось между ними негласное соглашение не навязываться друг другу. С одной стороны — дядюшкина чуть наигранная ироническая откровенность, с другой — граховское снисходительное почтение. Дядюшка, вот кто любил и умел жить, как он сам говорил, не мешая жить и другим. Он охотно пояснял, как это дается: не всегда слышать то, что слышишь, и видеть, что видишь.
Порочная мудрость, облачаясь в речах дядюшки в шутливое одеяние, не настораживала, лишь забавляла. Так же, забавляя других и себя, дядя занимался науками — сразу тремя. Секрет, судя по его исповеди, был несложен. Когда двое, видя велосипед, говорили изобретателю, что перед ними перпетуум мобиле, он присоединял свой голос, становясь третьим.
Иногда дядя неузнаваемо менялся. Подавленный, с надеждой вглядывался в Грахова; утомленный взор его будто предостерегал и упрашивал: не повтори мой путь. Интеллигентный по всем полагающимся признакам, он вдруг заявлял, что интеллигентом не был, не будет — для этого нужно больше отдавать, чем брать.
Будто раскрывалась в нем рана, и он обнажал ее, сочащуюся перекипевшей кровью. Длилось это недолго — он снова надевал на лицо улыбку, и опять все любили его, расступались перед ним, безобидно потешным, милым и мудрым.
Почему же он не напомнил о себе, когда Грахов, уже сотрудник НИИ, колебался, взять ли ему диссертацию попроще? Или не отказываться от своей, пусть мучительно долгой темы — ведь она была у него, была!
В глазах снова сделалось влажно и темно.
Долго еще тянулись обрывочные нити раздумий, и теперь они, горестные, связывали, связывали Грахова со Светланой, подтолкнувшей его в круг легких удач. С Мариной он бы выстоял. Вдруг утомившийся Грахов почувствовал, что ему хорошо. Будто от гнета какого освободилась грудь — сладостно пусто в ней.
На стропилах лениво пошевеливались серые струпья из пыли. Уставясь на них, Грахов начал припоминать, как оказался в этом сумрачном углу среди старого тряпья.
Он встал, вышел на крыльцо. В ярком свете различил женщину и мальчика. Сам не зная зачем, извинился тусклым голосом, стыдливо прикрыл рукой лицо.
— Лошадь в сарае, — сказал мальчик.
— Значит, все-таки уехали, — проговорил Грахов. — Ну я ему устрою… Напоили они меня.
— А пусть себе калымят, — по-взрослому серьезно произнес мальчик, чем немного потешил Грахова. — Я коня вашего помою.
— Мне бы самому умыться, — сказал Грахов и стал снимать пиджак и стягивать рубаху.
Умылся, вошел в сарай. Увидел лошадь, ее отмытый добела бок, и защемило у него вдруг под сердцем; стараясь не прослезиться, держаться прямо, он приблизился к ней.
Фаворит узнал его и спружинился. Сухими строгими глазами остановил Грахова на полпути.
— Ого, — сказал Грахов, обиженно, украдкой взглянув на мальчика, — тот, удивленный, застыл в сторонке, — сердится…
— Может, на речку его сводить? — предложил мальчик.
— Речка глубокая?
— Мелкая, — вздохнул мальчик.
— Тогда и мыть его не надо. Нам еще ехать.
Говорил Грахов скучно, не слыша себя. Стоял в ушах ровный звон. Он попросил мальчика принести квасу; выпил, почувствовал, как изнутри поднимается новая хмельная волна, звон утихает.
— Как тебя зовут? — спросил он мальчика.
— Андрюша.
— Лошадь нравится?
— Она парадная?
— Верховая, — сказал Грахов, ощущая во всем теле веселящую перемену. — И в парадах, конечно, участвует…
Грахов неожиданно согнулся, не разгибаясь, пошел к забору, где была тень, лег там.
— Вам плохо? — спросил мальчик. — Принести еще квасу?
Грахов не ответил. Муть подкатила к горлу, глаза заслезились, закрылись, завращалась зеленая тьма. Смутно Грахов отметил, как руки Андрюши расстегнули ему воротник рубахи, пиджак. Расслышал слова:
— А вы два пальца в рот. Пройдет.
Мучительно стыдно было оттого, что мальчик здесь, лучше бы ушел. Но через мгновение Грахов снова задохнулся, лег плашмя.
Услышав шум машины, он испугался, но встать не смог: земля притягивала. Муть схлынула, зато осталась обезволивающая боязнь, что все повторится.
Самосвал въехал во двор.
— Хорошо на свежем воздухе-то, — сказал Леха, увидев Грахова.
— А ты что тут крутишься! — напустился хозяин на Андрюшу. — Марш в избу! Хотя… Погоди. На-ка вот, сбегай.
— Мне же не дадут, — сказал Андрюша. — Не пойду.
— Я тебе не пойду! Сегодня тетя Кланя торгует, даст.
— Ну тебя!
Андрюша заплакал.
— Мать тогда позови, сопля!
— Она опять на речку пошла.
— Что ты с ним, как с неродным, — проворчал Леха. — Скажи как следует, побежит.
Грахов лежал и, слушая, не слышал. Иначе пришлось бы ему заступиться за мальчика. Он вовсе не отрекся от мальчика, который только что участливо возился рядом. Он лишь внушил себе, что, не вмешиваясь, поможет Андрюше больше; ведь хозяин, отказавшись для приличия от своей затеи, выместит на сынишке потом. Так что лучше будет для Андрюши, если он послушается. И Грахов облегченно вздохнул, когда хозяин, припугнув сына ремнем, послал его за водкой.
— Давай сгружать, — сказал Леха. — Ехать мне еще сколько.
— Надумал сразу, что ли, скинуть? — спросил хозяин. — И не думай. По листу буду подавать.
— Не пори хреновину. Я тут до вечера проторчу.
— Давай хоть сена постелем. Побьются ведь. Добро же пропадет.
Носили и раскидывали сено.
Грахов догадался, привезли шифер. Листы сыпались один за другим, хозяин оттаскивал. Сенная труха, пыль летели на Грахова, набивались в нос, он, не вытерпев, чихнул.
— Доброго здоровьица! — мимоходом проговорил хозяин. — Извините за беспокойство.