Он представил выражения лиц медсестёр в отделении скорой помощи, если привести туда Карен, задрапированную саму в себя, как в пончо, со свисающими до пола лицом и руками.
Её дыхание ласкало его, и он снова и снова повторял: — Помягче. Помягче. Тебе, мой дражайший Фортунато, навек помягче.
Ричард снова заплакал, потом истерично рассмеялся вслух, затем усмирил свой внезапный отчаянный страх, ужасно опасаясь, что может её разбудить.
Он лёг, парализованный страхом и без промедления, без малейшего усилия с его стороны, к нему явилось искомое воспоминание и он вспомнил тот день, десять лет назад, когда им обоим было по двадцать три, где-то за полгода до их свадьбы, когда он пригласил её на пикник в одно живописное место на Гудзоне, возможно, у Тарритауна, откуда манхэттенские башни походили на серые облака, громоздящиеся прямо над речным изгибом.
Ничего особенного не случилось, но он вспомнил, как лежал рядом с ней на одеяле, под тёплым солнцем, мягко поглаживая её волосы, пока рыже-бурая бабочка порхала у их лиц и никто её не отгонял.
Это был момент совершенной гармонии, совершенного согласия и их будущее казалось таким надёжным. Это было облегчение, отдых ото всех сомнений и забот.
Карен приподнялась на локте, подперев рукой подбородок и одарила его улыбкой.
— Я люблю тебя, — произнесла она. — Когда тебя творили, то создали шедевр.
— Тебя тоже, — отвечал он.
Ричард проснулся с чувством резкого падения, будто во сне шагнул с утёса.
Занимался рассвет. В первом сероватом свете, сочившемся через жалюзи, он различил комод у дальней стены и распахнутую настежь дверь ванной.
Что-то зашевелилось на кровати, касаясь его сразу со многих направлений, лаская.
В отчаянии он зажмурился и стал шарить в этой самонавязанной, абсолютной тьме, снова разрыдавшись, всхлипывая: — Помягче, мягче, чёртова дрянь, ещё разок, пожалуйста, — пока пытался собрать её плоть вместе, придать ей форму, снова собрать загубленный облик в какое-то подобие оригинала.
Но он не был скульптором.
В конце концов, от яркого дневного света ему пришлось открыть глаза и узреть свои старания.
Он закричал.
Она открыла глаза.
Он ощутил, как её плоть смыкается над его руками, его пальцы изгибаются, сливаясь с её пальцами.
Карен заговорила из зияющей раны, что когда-то была её ртом.
— Помягче, — произнесла она.
Уход
Многие годы это было его мечтой — просто начхать на всё и уйти из жизни. Когда срок наконец-то пришёл, это действие оказалось удивительно лёгким.
Он встал от обеденного стола, оставив наполовину полную тарелку, пропустив мимо ушей последнюю порцию оскорблений в последней сваре с женой и, пока та сидела, разинув рот, он спокойно достал пальто из шкафа.
— Я ухожу, — сообщил он. — Вот так.
Уход. Из квартиры, вниз по лестнице, на улицу. Ночной воздух оказался промозглым.
С минуту он стоял на тротуаре, уставившись на Эмпайр Стейт Билдинг, который этой ночью подсвечивался синим. Мимо пронеслась орава детишек, с пластиковыми ирокезами на головах, толкая его, что-то выкрикивая. Он уже с трудом припоминал имя жены. Прошлое сползало с него, словно тяжёлая и ненужная шкура.
Он отправился в путь. Ему подумалось о камне, только что покатившемся по крутому склону, раскидывая гравий. Это было похоже — столь же неизбежно и столь же легко, когда он брёл сквозь сырую октябрьскую ночь, под сумрачными тучами, ничего не понимая, ни о чём не тревожась, просто двигаясь.
Уход.
Позже он очутился в метро, совсем не помня, как туда попал, но обнаружив себя сидящим посреди набитого битком, ревущего граффитимобиля, в окружении запоздалых пассажиров, уймы детей в панковских прикидах и чёрных подростков с радиолами не меньше чемодана. В дальнем конце вагона грязная, всклокоченная женщина в тёплой не по сезону куртке, что-то бормотала в набитый пакет на полу перед ней, высказываясь, а потом прислушиваясь, будто пакет ей отвечал.
Поезд качнулся и он продолжал сидеть уже в темноте. Наверное, прошло несколько остановок, прежде, чем лампы зажглись опять. Он едва заметил это. Всё было настолько приятно невыразительным, окружающий мир угас до негромкого гудения, словно на первой стадии хорошей, задушевной попойки. Но, со временем, он опять присмотрелся и заметил, что радиолы пропали, вместе с панками и пригородными пассажирами, кроме одного — тощего и усталого мужчины в кожаных штанах с заклёпками, который выглядел слишком старым для такого прикида. Появилось больше людей, похожих на ту женщину с пакетом — старых, грязных, помятых и отвергнутых.
Снова и снова поезд трясся и раскачивался, и лампы гасли, потом зажигаясь опять. Металлический стон был похож на… на то, что он мальчиком видел в кино, в «Ясоне и аргонавтах»; медленный скрежет ожившего металлического гиганта Талоса.
Странная вещь — и теперь он был уверен в этом — каждый раз, когда свет гас и зажигался опять, в вагоне прибавлялось людей. Он немного проверил это, внимательно наблюдая за пустым местом напротив. Лампы только мигнули, но на том месте уже оказались мужчина около семидесяти лет, с обрюзгшим лицом и носом пьяницы; и женщина, моложе двадцати, кутающаяся в мужской плащ, волосы накручены на бигуди, а на ногах банные шлёпанцы. Остановки не было. Эти двое возникли из ниоткуда.
Пока ещё новичок, он принимал такое без особого труда. Это не превосходило всё прочее. Каким-то образом он оказался на особом поезде или поезде, который стал особым, когда сошли последние из пригородных пассажиров, панков и чернокожих радионосцев; Особый поезд выделен для тех людей, которые отбросили свои жизни, подобно моллюскам, что отваливаются с корабельного корпуса, вверяясь темноте, потокам и глубинам.
Подобное он мог допустить, хотя бы на время и проехал ещё не меньше часа, изучая лица пассажиров вокруг и подмечая страдание, нескончаемые агонию в их глазах, невыразимую измотанность, которая теперь подходила к концу. Тогда он пришёл к выводу, что не является одним из них. Его жизнь не была лёгкой, но он не походил на пьянчугу, побирушку с пакетом, или измождённого мексиканца, который выкуривал одну сигарету за другой, хотя его левую щёку наполовину разъел рак. Нет…
Поэтому он встал и направился в середину вагона.
— Эй, — произнёс он вслух, повернувшись в одну сторону, потом в другую. — Думаю, произошла ошибка. Я сюда не подхожу. Я просто выйду на следующей остановке. Извините, что побеспокоил. Без обид, но…
Но никаких остановок не было. Поезд ещё раз качнулся, мигнули лампы и на борту прибавилось оборванцев. Никто не обращал на него ни малейшего внимания.
Он подошёл к дверям и взглянул наружу, наблюдая за пролетающей мимо тёмной бетонной стеной туннеля. Потом обернулся и выдавил улыбку.
— Куда мы вообще едем? В Ад? — Никто не отвечал и улыбка увяла. Он привалился к двери, потирая глаза и вздохнул. Ему подумалось, что можно в голом виде исполнить номер Гилберта и Салливана[54], и никто не заметит. Он горько рассмеялся, затем пропел строчку из рекламы:
— Я… люблю Нью-Йорк!
— Ой, заткнись, мистер, ладно? Просто заткнись.
Это был молодой голос и это поражало. Он полуобернулся и увидел, как с ближайшего сиденья на него угрюмо смотрит девочка. По всей видимости, ей было не больше шестнадцати. Она носила выцветшие синие джинсы, но, вместе с тем, качественные туфли; бесформенное пальто, какое можно найти на помойке у барахолки, но и кольца, золотое колье и электронные часы. Это могла бы быть его собственная дочь, если бы они с женой когда-нибудь выкроили время обзавестись дочерью.
— Что такая милая девочка, вроде тебя, делает в месте, вроде этого?