Но старик резко поднял глаза, нахмурился и выплюнул ругательство. Наши взгляды встретились. Что-то промелькнуло, но тут же, что бы там я ни увидел, оно пропало и остался лишь этот абсолютный незнакомец, разгневанный на вторгшегося в его частную жизнь паренька.
Я не пошёл на музыкальный фестиваль. Я просто удрал и бежал квартал за кварталом.
Когда мы стояли на тротуаре под окном квартиры Сэма Гилмора, там зажёгся свет. Это походило на вечеринку. Заиграла музыка, что-то из фолка шестидесятых, который всегда нравился Джоанн, но никогда не интересовал Сэма. Я не мог чётко разобрать, но кто-то подпевал у окна:
— А далеко ли Вавилон?
— Миль эдак пятьдесят.
— Туда успею я к утру?
— Ещё придёшь назад,
— Ещё придёшь назад.
Сэм повернулся ко мне и вновь он стал тем, кто дрожал и боялся, а я тем, кому досталось быть сильным.
— Ты мне поможешь?
— Да, — ответил я.
Мы поднялись. Дверь была незаперта. Квартира оказалась не такой, как я видел её в прошлый раз, когда навещал Сэма. Повсюду были вещи Джоанн — плакаты, мебель, книжные шкафы, картины на стенах.
В гостиной нас дожидались четыре женщины. Одна из них была чернокожей. Я никогда раньше не видел ни одну из них, но все они были того же возраста, что и Джоанн, все привлекательны на свой лад, все одеты в то, что я признал, как одежду Джоанн.
Сэм повалился на стул. Я просто остался стоять. Пластинка закончилась, но никто не подошёл поднять рычажок. Игла всё скрежетала и скрежетала.
— Я здесь, — произнесла одна из женщин. Её голос явно принадлежал Джоанн. Невозможно было ошибиться. — Я раздумывала о нашей участи, — сказала вторая, голосом, который будто переходил из одного рта в другой, словно говорящий бежал по коридору, выкрикивая в ряд окон. — Я заплутала, — добавила третья, — но, если пытаюсь, — продолжила четвёртая, — иногда могу отчасти вернуться назад, ненадолго. — Первая вздохнула и произнесла: — Иногда я просыпаюсь в другом месте и не знаю, кто я или как там очутилась, а потом начинаю вспоминать и иногда хочу тебя убить. Но иногда я вспоминаю, как у нас с тобой было в самом начале. Когда-то было замечательно. Я могу это вспомнить.
Сэм заревел, как ребёнок, вцепившись себе в лоб и щёки.
— Пожалуйста, — сказал я. — Сэм, не надо. — Но он не ответил мне.
— Джо… скажи мне, что делать. Пожалуйста, скажи мне.
Она не ответила. Она ушла. Тогда я начал понимать, что, неким образом, её душа выплывала из какой-то невообразимой бездны к свету и, на несколько мгновений, могла взглянуть глазами незнакомца. Потом она погружалась вновь. Должно быть, потребовалась вся её сила, чтобы собрать вместе этих четырёх женщин, эти четыре чужих тела — четыре, потому что она недостаточно контролировала их, чтобы сосредоточиться только на одной — и удержать их там до тех пор, пока не появимся мы с Сэмом. Но это всё, что она смогла сделать, лишь на несколько минут; и, пока я наблюдал, все следы того, что было Джоанн Гилмор, угасали на четырёх лицах. Я уже не был так уверен, что эти четыре женщины нарядились в одежду Джоанн. Все они оглядывали комнату, будто пробуждаясь от транса. Они покидали квартиру, словно лунатики. Могу поспорить, что очень скоро снаружи появится четыре озадаченных дамы, изумляющиеся, как это они очутились в Бруклине такой ненастной ночью и в такой собачий час.
Джоанн была, словно попытавшийся всплыть камень в пруду. Она едва взволновала поверхность, но этого хватило для чуда.
Сэм обернулся ко мне, его щёки прочертили слёзы. — Ты ведь поможешь мне, Фрэнк, а, по дружбе?
— Ты же знаешь, что помогу, — сказал я.
— Я… я не так отважен, как мой дедушка. Я не могу сам это сделать.
Я протянул к нему обе руки. Он медленно кивнул. И я встал над ним и вдвинул пальцы в его щёки, в обжигающую сырость под кожей.
Позже, после того, как он отправился во тьму на поиски Джоанн и абсолютно незнакомый человек сел рядом со мной в безмолвной квартире, я понял самую последнюю вещь — что Сэм Гилмор был ничтожным лгуном, а вся его история, с начала и до конца была фальшивкой, предлогом, ветхим бинтом на ужасной и загадочной ране.
Он лгал даже самому себе.
Он, никогда, никогда не испытывал ненависти к Джоанн. Я был уверен, что он осознает это — однажды, в каком-то незнакомом месте, когда, в конце концов, отыщет её снова.
Перемётный костюм
(совместно с Джейсоном Ван Холландером)
Картины Джеффри Куилта была сдержанными и безотрадными: необычайно тревожащие узоры, в основном серых и бурых тонов, с очень редкими всплесками какого-нибудь яркого цвета, сверкающего настолько, что вызывал оторопь. Свои работы он называл «Этюдами». Они хорошо продавались и были доступны по цене. Полагаю, что за их счёт Куилт и жил в комфорте, ибо весь его дом и студия всегда выглядели так, будто их вот-вот прикроют санитарное управление или строительные инспектора, или и те, и другие сразу.
— Артистический темперамент, — бывало, шутил он, — прекрасно оправдывает множество видов поведения, в иных случаях недопустимого, включая простую леность.
— Но и гораздо большее тоже — прибавил я в этом конкретном случае. — Гораздо, гораздо большее.
— Ты совершенно прав, — согласился он, ведя меня в гостиную через полосу препятствий — между коробок с бумагами, старых холстов, сломанного телевизора, служившего теперь хранилищем для старых, а иногда лишь полупустых подносиков от быстрых обедов, и мимо громоздящихся друг на друге коробок со старыми романами в аляповатых мягких обложках и журналами, которые он всегда называл своей «справочной библиотекой», хотя, насколько я мог судить, они никак не касались его живописи.
— Ибо кто, — продолжал я в этом же насмешливо-напыщенном ключе, — способен понять душу истинного художника?
Куилт дошёл до подножия лестницы и резко обернулся ко мне. Выражение его лица озадачивало. Сперва мне подумалось, что он действительно рассердился на меня и я стал гадать, что же сказал не так. Затем, менее, чем через секунду, он показался испуганным, словно что-то припомнив или даже прислушиваясь. Я тоже прислушался, но всё, что услышал, это резкое чириканье Фидо, его любимого попугайчика и единственного домочадца.
Наконец Куилт не слишком убедительно рассмеялся. — Полагаю, именно поэтому мы никогда не узнаем причину, по которой Хемингуэй отрезал себе ухо.
Я ничего не ответил, пока мы поднимались мимо странных маленьких миниатюр, что рядами висели на лестничной площадке — картины отвратительных зверей и звероголовых людей, сплошь и рядом проделывающих друг с другом непотребные вещи посреди колеблющихся размытых очертаний средневекового города.
Второй этаж дома целиком отводился под «мансарду», размером в четыре комнаты. Тут находилось одно из величайших хранилищ ценностей в Соединённых Штатах, малоизвестное художественным критикам мэйнстрима, кроме ценителей причудливой смеси Лувра и гробницы Тутанхамона. Везде висели небольшие масляные картины, на каждой стене в каждой комнате, на дверях, в зале, в ванной, размером со шкаф. («Я подумываю о возможности расширения на потолок», говорил он практически каждый раз, когда я его навещал). Ещё больше картин стояло в коробках на полу.
Как обычно, Куилт неотступной тенью следовал за мной повсюду, пока я смотрел, отпуская свои неизбежные шутки про скидки, и спасение «почитателей» от билетов в галерею и налога с продаж. Затем он продолжил, как иногда поступал, философствованиями на тему de morbis artificium[15], сидячего труда художника и заболеваний, которые часто сопровождали такое существование.