Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мать хотела, чтобы Катарина отказалась от работы пастухом. Все равно уже осень, и скотина могла бы в крайнем случае оставаться в коровнике. Пусть к весне подыщут нового пастуха. С этим справился бы даже хромой Таавет, надо лишь починить изгороди. Они развалились, поэтому телята за все лето, можно сказать, дневного света не видели. К тому же доярки намного больше зарабатывают.

Когда мать заводила такие разговоры, Катарина притворялась глухой. Она ни на что на свете не променяла бы работу пастуха. Пастбище — единственное место, где можно сидеть тихо и спокойно, ничего не делать и не бояться, что на нее взвалят еще какую-нибудь работу. Потому что от стада нельзя отходить: коровы могут пролезть сквозь жердины, потравить посевы и объесться так, что заболеют; а лесные пастбища и вовсе не огорожены — они тянулись одно за другим семью прямоугольниками, разделенные небольшими полосками кустарника, от леса их отделяла глубокая осушительная канава; коровы разбредались по семи выгонам; большинство держалось вместе, но некоторые ухитрялись перелезть через канаву к большому лесу, и тогда приходилось кнутом пригонять их к остальным. Больше всего Катарина любила пастбище, поросшее можжевельником: огромное голое пространство, по краям которого росли купы можжевельников, исчезавшие вдалеке среди зарослей орешника и елей. С трех сторон выгон был обнесен еще довольно крепкой изгородью, здесь можно спокойно оставить коров и послоняться по лесу или даже вздремнуть на опушке. Когда она тихо сидела на земле, обняв руками колени, ее мечты начинали бежать особенно стремительно — от легкого, волнующего томления до бушующих страстей; в эти тихие предвечерние часы, когда стадо спокойно пережевывало жвачку, отверженный рыцарь претерпевал ужасные приключения. Он мучился на скамье пыток, охлаждал безнадежное пламя любви к прекрасной белокурой деве со страстными негритянками, и его боевой путь был отмечен окровавленными трупами. Время от времени Катарина настолько возбуждала себя этими видениями, что несколько дней после этого была не в состоянии переживать их заново. Тогда ее голову наполняли тихие мысли; она наблюдала за маленькой неподвижной ящеркой, гревшейся на камне, и откуда-то из пыли школьной библиотеки в памяти всплывал огромный ящер «бантозавр». Ей представлялось, что он вот-вот выйдет из можжевеловых зарослей, огромный, выше силосной башни, и угрожающе качнет головой, венчающей длинную змеиную шею. Плавно скользившего в поднебесье ястреба можно было принять за птицу со смешным названием «контора», она казалась маленькой только потому, что была так высоко, на самом же деле она подстерегала Катарининых коров. Думая обо всем этом, Катарина чувствовала себя сильной, способной защитить своих коров, и если бы уж, скользнувший в траву, оказался таким же большим, как змея анаконда, Катарина из одного только любопытства поймала бы его. Она даже начинала прыгать среди можжевельника, изгибаться и размахивать руками, воображая, что ловит громадную змею.

Катарина не хотела отказываться от места пастуха. Сидя у костра, разведенного среди можжевельников, она снова и снова представляла себе, как пасет коров и нет у нее никаких других обязанностей, и дома нет ни свиньи, ни овцы, ни коровы — только кошка у плиты да несколько кур. Ведь мать была так добра к ней, до тех пор пока не появился отец. Мать отдавала ей самые красивые вещи, сама все делала за нее; а теперь она даже не замечает Катарину, только и знает, что прислуживает отцу, когда тот приезжает. И когда отец придирается к Катарине, мать всякий раз соглашается с ним. Даже спустя несколько дней после отъезда отца мать смотрит на Катарину как на какую-то помеху, ее раздражает даже то, что Катарина чавкает во время еды, невзначай шмыгает носом или при ходьбе шаркает туфлями. И тогда, словно тихо укоряя ее, мать произносит: «Разве так можно, ведь ты уже девица на выданье!»

Корень всех зол, конечно же, отец, потому что раньше мать относилась к ней по-иному. А если бы матери не стало, то и отец не приезжал бы. И она жила бы совсем одна, делала бы что хотела, а в долгие зимние вечера рисовала бы акварельными красками, чередуя нежно-розовое, голубое, желтое, и, соприкасаясь с голубым, желтое превращалось бы в ярко-зеленое. Ей правилось наносить на бумагу краски и представлять себе происходящую в них жизнь; и эти розовые туфли тоже достались бы ей. Судя по тому, что мать зачастую просыпалась по ночам, принимала валидол и, задыхаясь, склонялась над столом, прижав руку к груди, можно было предположить, что ждать осталось не так уж долго.

Слякотной поздней осенью у матери снова разболелась нога, да так сильно, что она уже больше не могла ходить, даже не могла доковылять по нужде до прихожей. Но дороги так развезло, что машина с врачом не смогла бы добраться до них. Мать успокаивала Катарину, что все пройдет само собой, надо лишь несколько дней спокойно полежать.

Катарине надоела болезнь матери, ведь, кроме работы в коровнике, ей приходилось ухаживать и за больной матерью, и не только выгребать навоз и задавать корм колхозным коровам, но и еще дома варить картошку для свиньи. Катарина недовольно ворчала, когда спешила утром в непроглядной тьме и непролазной грязи, преодолевая ветер и ледяные порывы дождя, к коровнику; ворчала, когда со злостью скребла вечно жирную, с приторно-сладким запахом доильную установку. И думала, что непременно огреет первую же попавшуюся корову или нагрубит матери. Но когда она входила в коровник и ее встречали живое тепло и тихое мычание, и когда корова спокойно вверяла ей свое вымя, Катарину наполняло какое-то совсем иное чувство. Такое же странное чувство охватывало ее, когда она сидела у постели матери и та, будто невзначай, задерживала свою руку в ее ладони. Катарину вдруг окутывало сладкое, пахнувшее навозом тепло коровника — словно корова ткнулась ей мордой в ладонь, лизнула языком и закосила на нее своим влажным карим глазом. Вечером, ложась спать, она вспоминала, что уже несколько дней у нее не было времени подумать о рыцаре, не говоря уж о красавце детективе, но у нее не было сил рассердиться на себя за это — слишком хотелось спать.

Как-то в полдень, когда Катарина пришла домой обедать, потому что стадо она уже не выгоняла на пастбище, мать начала говорить, что все это дело слишком уж затянулось. Хотя врач строго-настрого запретил употреблять водку и даже коньяк, отец все же советовал другое. Неужели врач знает лучше отца, что творится у нее внутри?

Катарина глубоко задумалась об этом, настолько глубоко, что почти забыла о том удивительном чувстве, которое охватывало ее, когда она держала в своей ладони руку матери, — она ощущала только чувство огромного покоя, — и она решила, что одна рюмка коньяка и вправду может пойти на пользу: заставит кровь быстрее бежать по жилам, и тогда заработает сердце, а если в ноге опять возник какой-то комок, доставляющий столько страданий, то и он, благодаря такому подстегиванию, сдвинется с места.

— Ну как, полегчало? — спросила Катарина, когда мать проглотила немного коньяка, налитого на дно кружки.

— Да, — ответила мать и вдруг, неожиданно охнув, повалилась на спину.

Катарина неподвижно сидела на стуле — мать и прежде, бывало, лежала так же тихо, не храпя, но сейчас Катарина знала, что мать отошла. Она все еще не отрываясь смотрела на мать, когда в дверь вкатилась похожая на сморщенный гриб-дождевик пыллуская Хильда.

— Я пришла узнать, ты что, сегодня в коровник больше не придешь? — запыхавшись, спросила она.

— Не-е, — протянула Катарина. — Не-е, — еще раз протянула она. — Вишь, говорили, говорили. — И, видимо, испугавшись, разревелась.

В бане было не топлено, потому что женщины обмывали здесь покойницу. Катарина стояла в углу у двери и не знала, что ей делать. Неожиданно весь дом и баня заполнились людьми — они приходили и уходили. У врача, участкового уполномоченного, председателя колхоза — у всех вдруг нашлись тут дела. И у всех были такие серьезные и важные лица, будто здесь готовились к какому-то торжеству. В доме мужчины пропустили несколько рюмок за упокой души усопшей и помянули ее добрым словом — время от времени то один, то другой вытирал рукавом глаза.

8
{"b":"854183","o":1}