— Его друзья мне тоже нравятся. С ними он разговаривает куда больше, чем со мной — со мной ему, в общем-то, и не о чем говорить. Мне нравится их слушать, я была с ними несколько раз в кафе, они говорят так непонятно: о Фишере и Карпове, о каких-то автопокрышках — не знаю, кажется о японских; о скольжении цен — в Венгрии, что ли. Я ничего не понимаю, но мне нравится быть с ними…
И еще: к тебе я прихожу как к себе домой, мне даже в голову не приходит мысль, что вдруг юбка испачкана в краске или вспотели подмышки. А когда я встречаюсь с ним, мне хочется выглядеть как можно лучше. У меня есть китайские духи, еще с незапамятных времен, от тети остались. В другое время я о духах и не вспоминаю. А если мы с ним куда-нибудь отправляемся, у меня уходит часа полтора на сборы. Отец потому и считает, что я от него без ума… И маме он нравился. Мне хочется поступать так, как это нравилось бы ей, — очень тихо, но уверенно произнесла Сирье.
— Кому ей? — переспросил Аоян. — Ведь решать придется тебе самой — мать теперь больше ничего не посоветует. Если бы она и могла чего-то пожелать, то только одного — чтобы т е б е было хорошо.
Сирье съежилась и сидела так некоторое время.
— Не знаю, — сказала она наконец, покачав головой, — я была так уверена, когда шла сюда. Ты как будто нарочно хочешь запутать меня.
— Запутать тебя я не хочу, — хмуро ответил Аоян. — Я был бы только рад, если б ты нашла мужа, который будет заботиться о тебе, а не только о себе. Мне хочется, чтобы ты чувствовала себя свободной, чтобы нашелся человек, который принял бы тебя такой, какая ты есть, который не пытался бы тебя непременно согнуть, переделать на свой лад… Любовь, конечно, вещь красивая, но что кроется за этим? Думает ли он о тебе, тот ли ты человек, который его интересует, или ты нужна ему только для того, чтобы самоутвердиться? А теперь иди, — добавил он поспешно, — и решай сама. Может, я и вправду хочу сбить тебя с толку, не хочу отпускать. Иди…
Как-то в субботу после обеда — была уже середина февраля — Олев повез Сирье кататься на машине. Это показалось Сирье странным, обычно по выходным Олев не просил у отца машину, тот пользовался ею сам. Но Олев сказал, что отец уже целую неделю находится в Москве.
— И мой отец уехал в Пайде, к Тынису, — сказала Сирье. — Сейчас у нас никого нет дома, — добавила она не подумав, и тут же ей стало стыдно, что она так сказала.
Олев взглянул на нее исподлобья и, ехидно усмехаясь, спросил:
— Так, может, нам и не стоит никуда ехать?
— Нет, поедем, — поспешно возразила Сирье.
— Куда? — спросил Олев, как заправский таксист.
Он смотрел в окно прямо перед собой; его левая рука спокойно лежала между коленями, пальцами правой руки он постукивал по баранке.
— Все равно куда, — произнесла Сирье.
— Тогда на дачу?
— Угу.
— Съездим, посмотрим, как там, — сказал Олев.
Походить на лыжах в этом году не пришлось; снег, выпав, тут же таял; время от времени стояли бесснежные морозы. И сегодня было холодно, ветер кружил лишь редкие снежинки.
У Каарлиской церкви Сирье вдруг подумала, что надо бы съездить на могилу матери.
Олев послушно повернул направо, чтобы по Морскому бульвару выехать на Нарвское шоссе.
Въезд на Нарвское шоссе преградила пышная похоронная процессия: на покрытом кумачом грузовике стоял внушительный дубовый гроб, со всех сторон обложенный венками, за ним следовали черные и вишневые служебные автомашины, большие и маленькие автобусы, светлые частные легковушки…
— Нам придется ехать за ними? — испуганно спросила Сирье.
— Некоторое время — да, — ответил Олев. — Они, наверно, свернут к Лесному кладбищу.
— Я не хочу, — прошептала Сирье.
— Чего же ты тогда хочешь? — спросил Олев без раздражения и без возмущения, весьма добродушно, словно для него ничего не значило, что он должен так вот кружить по городу.
И Сирье осмелилась попросить:
— Поедем все же на дачу.
Олев молча развернул машину.
Почему он не разрешил мне взять с собой собаку? — думала Сирье. Ах, он ведь сказал, что мать хочет сама погулять с ней…
Сирье полулежала на заднем сиденье. В зеркале она видела лицо Олева. Оно было спокойно и неподвижно, как гипсовая маска. Невозможно было хоть что-то прочесть на этом лице, какие-нибудь чувства или мысли. Хотя кое-что Сирье все же знала: когда Олев о чём-то напряженно думает, он чуть заметно прикусывает губу; когда он сильно раздражен, щека под правым глазом начинает слегка подергиваться; когда же он совершенно вне себя, его лицо каменеет, становится сероватым, застывает. Сирье видела его однажды таким, и это было страшно.
Сирье нравилось изучать его лицо. Они познакомились на чьей-то свадьбе. Сирье была подругой невесты, Олев дружил с женихом. Олев сидел за столом напротив Сирье, и Сирье сразу же обратила на него внимание, в парне было что-то очень знакомое: узкое лицо, но большой рот, уголки губ опускались чуть-чуть книзу, а линия глаз приподнималась немного вверх. Сирье пыталась припомнить, где она видела нечто похожее, и вдруг сообразила, что так выглядел бы бульдог, если бы он вдруг вытянул морду. Ей хотелось знать, красиво это лицо или нет — ведь его черты были по-своему привлекательны.
Тут парень пригласил ее танцевать. Он крепко прижал Сирье к себе, и началась бешеная скачка по паркету семимильными шагами. Сирье уже не чувствовала своих ног — это были ноги паяца, болтавшиеся сами по себе. Она вся сжалась в руках парня: ей казалось, что ее сейчас либо ударят по голове, либо саданут по ребрам другие танцующие, мелькавшие мимо столы, сейчас они запнутся о какую-нибудь пару и во весь рост распластаются на полу.
— Нельзя ли помедленнее? — попросила она парня.
— Нет, нельзя — это фокстрот, — ответил он и нахмурился, словно Сирье отвлекла его от какой-то важной мысли. Позже она несколько раз поднимала на него глаза, и все время он смотрел в какую-то далекую точку вверху за ее спиной.
Сирье обратила внимание, что в городе, вообще среди людей Олев держится прямо, ступает гордо и непринужденно, шаг у него пружинистый, он слегка раскачивается вправо-влево, будто ступает по красной плюшевой дорожке к почетной трибуне, и хотя у него при этом бывало выражение человека, ушедшего в себя, он замечал все, что происходило вокруг. Когда же они вдвоем бродили по лесу или по берегу моря, Олев наклонялся вперед, сцеплял руки за спиной и размашисто ступал напролом. Тогда для него не существовало ничего, кроме самого себя и того, что было впереди него. Сирье это проверила: иногда она нарочно отставала, и Олев, как правило, даже не замечал этого. Сирье ничего не имела против такой привычки, ей тоже нравилось быть самой по себе, в лесу она находила достаточно интересного и захватывающего. Ей только хотелось знать, из чистого любопытства, зачем Олев приглашает ее сопровождать его в этих прогулках.
Сейчас губа у Олева не была прикушена. В противном случае было бы опасно мешать ему разговором — тут же рассердится.
— Не выношу похорон, — стала объяснять свое поведение Сирье, — какая-то нелепая церемония. Духовой оркестр. Надгробные речи. Хоронить надо бы тихо — чтобы только родственники. А то ведь большинству из этой процессии все тут до лампочки, они участвуют в ней лишь ради проформы… Потом набьют животы, и кончено.
— Ну и что, — возразил Олев, — именно это и показывает, чего стоил человек: если ради него останавливают движение, хотя сам он уже и пальцем не может шевельнуть.
— Да, — ответила Сирье, — но это еще не значит, что его действительно уважали, это может быть и потому, что он занимал важный пост. Ведь не исключено, что добрая половина провожающих вообще не переносила его.
— Тем более — раз уж он, вопреки их воле, до самой смерти сумел удержаться в своем кресле. Значит, он был выше их, да и сейчас еще остается выше, до кладбища. Похороны все поставят на свое место, и чем роскошнее похороны…
Олев вдруг замолчал, будто и так сказал слишком много; щека под правым глазом резко дернулась, и за всю оставшуюся дорогу он не проронил больше ни слова.