LVI
Рано утром отправился я в дальнейший путь; с горки, на которой расположен Данилов, спустились мы к широкому, величественному Выгу и у берега нашли большую лодку с тяговою лошадью и гребцами. Путь от Данилова до Лексы уже не так удобен, как до Данилова, и здесь путнику представляется, так сказать, в первый раз случай приобвыкнуть к способу передвижений нашего севера. На что, кажется, широк Выг и глубок, — только бы плыть по нем да плыть, но на грех непутевые сельги то и дело врезываются в ложе реки, а отсюда неминуемые стремнины и пороги. Иной раз щелье к самой реке подойдет — вот, вот порог выйдет, да река покорится и пойдет помимо сельги искать себе выхода, и долго едешь о бок со щельистой сельгой, которая возвышается над головами в виде беспорядочно нагроможденных скал; но вот река нашла болотинку, низинку, — двинулась по тому направлению, благо мокринка ей течение облегчила; отошла таким образом от сельги и потекла тихо и мирно среди пологих, поросших огромною осокою берегов, а сельга все-таки своего направления не изменила и всегда тянется с северо-запада на юго-восток.
Бойко гребут Даниловские работники (псковичам не дали они везти нас, да они и плохи в деле), а когда подойдет бережок полоненькой, то весла в сторону, лодку быстро направляют к берегу, сдадут на берег потяжень (веревку пропущенную чрез отверстие в мачте и привязанную к корме), а мальчонка верхом на тяговой то и дело пошел покрикивать: «год! год! ну!» причем ни разу не изругает животину» подобно нашим православным возчикам, которые не только лошадь, а и мать родную изругают как нельзя хуже. Вообще кстати будет здесь заметить, что во всю поездку свою я ни разу не слышал той милой для русского сердца ругани, про которую один поэт объявил, что она для русского человека «как соль ко щам, как масло к каше». Скоро добрались мы до первого Выговского порога, бросили лодку и, обойдя порог, случившийся как раз у Даниловской мельницы, в которой кроме старика мельника никто не живет, — за порогом взяли новую лодку и снова потянула нас сытенькая Даниловская лошадка вперемешку с горбами Даниловских работников. На счет человеческого горба положение в сих местах злачных существует такое: на казенную надобность оный горб обязан работать безвозмездно, а на частную надобность с платой; положим, подорожная у меня на пару, положение за лошадь с версты 2,5 к., а верст всего 20 — значит 2, 4 и 6 гребцов получат за 20 верст гребли всего один рубль, т. е. либо по полтине, либо по четвертаку, либо по 162/3 к. на брата. Ясно, что от путника зависит не стесняться таким положением для человеческого горба, что конечно не мало веселит гребцов, да и путнику выгодно, так как гребцы, зная о таком невнимании к положению от прежних гребцов, тотчас делаются и предупредительны, и разговорчивы и все такое, — а нашему брату, бытописателю, оно и на руку. — Часу во втором причалили мы наконец к Сергиевской, расположенной на правом берегу Выга и прежде, до Мамаева разорения, бывшей как бы одною из вассальных деревень Данилова. Жители не бедны, если судить по наружности; но по правде сказать, в здешних местах трудно узнать по внешнему виду избы, кто беден и кто богат, так здешний житель живет чистенько и хозяйственно, постройка у него по большей части прекрасная, двух-этажная, комнаты большие, образов везде много, у всех над дверями и окнами та же надпись, красиво выведенная тушью и суриком: «Христос с нами уставися, всегда и днесь тем же и во веки. Аминь.» У всех найдется что поесть, хоть и не ахти свет что, а на голодный желудок так-то сходит, что и на поди! Солдатик один «бистрочный» так в три этажа в Сергиевской выстроился, на самом бережку, да кабы его дом — да на юг, так у любого помещика такого логова не отыщешь; двери и окна были расписные и все Лексинского мастерства, на стенах картинки висят душеспасительные и чистота решительно необыкновенная. В Сергиевской можно было нанять тележку и отправиться в Лексу, так сказать, на почтовых; но и проклял же я этих почтовых! дорога убийственная, идет она все время по болотине, устланной ветвинами, вероятно с тайным намерением сделать путь более удобным, но на самом деле эти 12 верст солонее пришлись мне даже, чем путь по Сегеже, где и намека нет на какую либо дорогу. Верст за 5 от Лексинского монастыря лес начинает редеть и телега с трудом взбирается на гранитную голую сельгу, которая тут же у самой дороги красивым щельем вдается в прелестнейшую речку Лексу, наполняя ее лудою и образуя порог за порогом; остановленная в своем течении Лекса не поддается, бушует, ценится и так и прыгает чрез валуны футов в 10 вышиною. Но вот живописная Лекса отошла куда-то в сторону — и перед нами холмик, а на нем старинная сосна и древний, древний крест — это и есть то место, уединением которого прельстился инок Корнилий и на котором построил впервые свою «хижу». Проехали холмик — чьи-то дрянненькие избы на дороге; не надо и спрашивать, кто живет здесь — ясно, что это Псковичи — переселенцы; отвернемся от этих позорных избенок; ямщик словно поймет мысль, вас волнующую, да так приударит по всей по паре, что и не заметить, как уже телега подлетает к какой-то чистенькой избушке и старичок какой-то уже суется за вещами — это Лексинская странноприимница, когда-то доставлявшая Лексинскому монастырю тысячи, а теперь служащая лишь притоном для чиновников, да для нашего брата гулящего человека.
LVII
Весьма сожалел я, что у меня не было с собою фотографических аппаратов, потому что Лекса до того красива, что могла бы занимать не последнее место в среде прелестных видов России. Даже и теперь, когда все здесь разрушено, гниет и доставляет лишь небольшую возможность заключать о минувшем, и теперь даже есть еще на что полюбоваться Когда-то это было полно народа, кипела здесь жизнь, шла работа — теперь в Лексе пустыня: изредка лишь пробредет куда-нибудь большуха или какая либо из её старух, да пьяненький псковитянин залезет не в свой поселок с площадным ругательством своим. Заручившись своею дружбою с даниловским большаком, я уже не боялся неразговорчивости большухи, и действительно, по первому же разу узнал от неё все, что она сама знала. Как женщина, да к тому же и женщина старая и болезненная, она всякое слово свое сопровождала слезами и, когда бывало расплачется, то дела уже от неё не жди, а давай ей слезу пустить вволю и тогда опять начинай подходцы. Да она мало и вообще дела знает — видимо она ошеломлена событием 1855 года до того, что и память-то у неё отшиблена. Прежде в Лексе было до 700 женщин; тут же была и грамотная, в которой воспитывались дочери местных жителей и иногородних. Много толковали про Лексинскую безнравственность, уверяли даже, что прудок лексинский, кроме рыбы, еще изобилует и трупами младенцев. Но странное дело! Уж кажется искали к чему-нибудь придраться ревнители православия и общественной нравственности, отчего же ни разу не было открыто подобного преступления? Все это одна чепуха, одни наговоры старых салопниц на Лексу. Быть может и не особенно чуждались лексинские жилицы мужского общества, быть может и увлекались кой-кем, но ненормальность монастырской жизни, конечно, всегда будет порождать охотку к запретному плоду, а тут еще прелестные виды, лес, месяц сияет, соловей свищет — поневоле иную девицу весною станет позывать на любовь. А тут еще и такое слово будто бы умными людьми было когда-то выговорено: «не согрешивши — возмечтаешь, не согрешивши — не покаешься, не согрешивши — спасен не будешь». Опять тоже и бросать-то младенцев в пруды незачем было, когда совершенно свободно можно было воспитывать их при монастыре. В настоящее время в Лексе живут всего 20 старух, которые доживают свой век и потому признаны начальством для государства не опасными. Прежде в часовне служили женщины и строем монастырским заведовала избираемая всем обществом уставщица, которая однако была обязана повиноваться большухе — игуменье. Утреня тянулась обыкновенно 6 часов, так как тут читали и то, и сё, и Бог весть чего только не читали, затем часы продолжались 2 часа и наконец тоже 2 часа читалась вечерня; девицы, жившие в Лексе, отнюдь не были обязаны дежурить все 10 часов стояния в часовне, а посещали службу в охотку, — иная так и вовсе не ходила. Была в Лексе чудотворная икона, которая, по словам большухи, много народа привлекала, но и ее забрали, как-то раз ночью и увезли, а куда? — неизвестно. Большуха живет теперь в отличном доме; квартирка её состоит из двух комнат и молельни, которой однако с намерением придан внешний вид спальни; все у неё чисто и мило, да очень уж старушка, Бог с ней, слезлива — ничего просто и рассказать не может. Она совершенная противоположность большаку: оба они, видно, были красивы собой, но большак большего роста, а большуха низенького; большак бойкого ума человек, он быстро поймет, схватит значение фразы на полуслове, говорит складно, умно, видимо старается не вспоминать о былом, а если и вспомянет, то скрывает накипевшее чувство; наоборот большуха ума не бойкого, слегка бестолковенька, на понимание туговата, а уж слезлива — беда! Заговоришь о репе, а она уж и плачет: «а у нас-то репка была какая прежде-то» — и пошла, и пошла; впрочем старуха она милая, добрая, но видимо ничем не верховодит, а все делается с совета большака. Как большаково, так и большухино звание было преемственно от Мышецких; список всех большаков, за исключением последнего, помещен уже в истории Выговской пустыни, но большухи еще не перечислены нигде, почему я и полагаю не лишним перечислить их здесь. При Мышецких большухой назначена была дочь Данилы Викулича — Софья Даниловна, а после неё избираемы были: Ирина Степановна, Елена Григорьевна, Федосья Герасимовна, Федосья Нифонтьевна, Наталья Макарьевна, Матрена Филипьевна (1853-1870) и Федосья Анисимовна. Главным образом печалуется старушка о том, что негде помолиться: «хоть одну бы часовенку открыли», — говорят и большак и большуха. — «Неужто же мы не христиане и хуже татар и евреев?» Да, тяжкое дело сделано в 1854-1855 годах с точки зрения гражданской, позорное — с христианской, варварское дело — с научной! Познакомился я со священником Лексинским — не страстный ревнитель, но по посту своему не может не делать разных закорючек; толку знает, видимо, не много; повел он меня под колокольню и то, что я увидел здесь, могло бы убить на месте библиофилов; книги, рукописи, утварь — все свалено в кучу и гниет преспокойнейшим образом. «Нельзя, ли говорю, попользоваться». «Сделайте милость, — говорит, — куда нам эта негодь!» Много интересного понабрал я грешный, по крайней мере не сгниет под лексинской колокольней! — Все рассказы большухи вертелись все больше вокруг обстоятельств самого разорения. Интереснее всего то, что запечатывал часовни жандармский штаб-офицер, князь Мышецкий; двух старух, которые валялись в ногах у власть имеющего чиновника, последний огрел каблуком в висок и одна, по странному стечению обстоятельств, скоропостижно скончалась; гнали и мужчин, и женщин, и детей палками и кнутами без разбора, сделали мерзость среди часовни в Лексе; всех, даже и тех, которые имели паспорта, прогнали из монастырей и выслали на родину. При разгроме же приключилось и чудо: часовню запечатали прежде разгрома, но когда ее при разгроме распечатали снова, то на аналое нашли июльские минеи! Наконец, в довершение спектакля, тогдашнего даниловского большака пинками и батожьем вытолкали навстречу ревнителям, с ключами на подносе — ни дать ни взять, как крепость сдает комендант; сколько я ни добивался, но ни в одном соборе я ключей от Даниловской крепости не нашел. Фортель этот, т. е. выход большака с ключами, должен был обозначать, что вместе с ним и главнейшие раскольники добровольно подчиняются начальству и желают удостоиться воссоединения. Пали и Данилов и Лекса, раскольники разогнаны, несколько новых приходов открылось Олонецким семинаристам — вот и все, чего добилось духовное начальство.