— Ой, девка, с Саней ухо держи востро, а то еще принесешь, как «моя молодуха», парочку.
— Тьфу на тебя. Мало мне своих-то?
— Мало не мало, а узелком не завяжешь.
— Да нет, он по делам. Уговаривал Верки Старковой группу взять.
— А ты?
— Сказала: ты свою молодуху поставь!
— Молодец. А он?
— А он мотоциклу свою завел и скорей наутек.
Коровы мычали, не хотели из теплых хлевов уходить, но доярки торопились:
— Пошли, пошли, ишь, разнежились.
Вслед за коровами ушли и доярки, Леха остался в хлеву один и теперь мог делать все, что хотел. Захочет — в футбол погоняет, захочет — на луну полетит. Хлев — как аэродром, а кормобак — как ракета.
— Внимание! Приготовиться! Старт!
Однажды Леха чуть и в самом деле не улетел. Начиналась гроза, а он в силосной башне сидел. Молния как ударит в башню — искры кругом, а Леху так и вышвырнуло наружу, как щепку какую. Он не успел и опомниться — уже на земле лежит, приземлился, стало быть. После этого Леху в силосную башню и силком не затолкнешь, а на крыше зато аисты поселились, гнездо свили и живут.
Леха вышел аистов поглядеть, но их не было — улетели корм добывать, и тут он вспомнил про синий камень: «Может, сегодня достану? Тогда Галине отдам, чтоб матери в больницу свезла — все ж ей веселей будет с синим камнем-то».
На воде играло солнце и брызгало ярко в глаза, и, наверно, поэтому он не увидел сразу машин, что стояли по ту сторону Дымки. А увидел уже, когда вынырнул, и даже про синий камень забыл. Что за машины? Откуда столько? И что страннее всего, не машины, а будто хаты на колесах, с окошками, с занавесочками. В тени первой хаты лежал шофер, — Леха сразу определил, потому что руки в мазуте. Он, очевидно, спал — муха по носу ползла, — но только Леха подошел, открыл один глаз, а муха все равно ползла.
— О, абориген, — приветствовал он Леху, — ну, здорово, кореш.
— Здоров будь, — ответил Леха: шофер ему сразу понравился.
— Так это и есть деревня Старики?
— Ага.
— А ты, стало быть, местный житель?
— Ага.
— За «ага» поллитру не купишь. А кстати, магазин тут есть где поблизости?
— На Центральной.
— Далеко?
— Верст семь.
— Далековато.
Шофер вдруг резко поднялся и сделал на голове стойку. А Леха с удивлением увидел, что брюки у него были на гвоздиках. Самих гвоздиков, правда, не было видно, зато торчали повсюду от гвоздей шляпки.
— Умеешь так? — спросил шофер, стоя на голове.
— Не-а, — признался Леха, но тут же похвастался: — Зато я на пузе играть умею.
— Покажи.
Леха показал, но шофер даже не улыбнулся.
— Это что! — сказал он. — Я знал одного парня, так он языком ухо свое доставал. А ты попробуй.
Леха попробовал, не получилось.
— Ну, ладно, — примирительно сказал шофер, — не у всякого такие таланты. — И помечтал: — Закурить бы!
— Давай сходим к деду Егорычу, — предложил Леха, — у него самосад есть.
— Самосаду не употребляю, — гордо заявил шофер.
Он снова опустился наземь и закрыл глаза.
— Глухомань, — сказал он, — и как тут только люди живут?
— А что? — обиделся Леха. — У нас тут весело!
— От такого веселья и подохнуть можно.
Лехе стало жаль шофера, и он предложил:
— А хочешь, в вир нырнем, синий камень достанем.
— Зачем?
— Чтоб быть командирами.
Шофер засмеялся, взъерошил Лехе на голове волосы.
— Веди лучше меня к своему деду. Закурить страх как хочется.
По дороге Леха спросил:
— А вы зачем сюда приехали?
— Кино снимать. Натуру у вас тут нащупали.
— Какую натуру?
— Ну, печки разбитые. Не понимаешь!
Дед Егорыч встретил их с радостью:
— Заходите, заходите, не побрезгуйте. Сегодня ведь праздничек.
— У тебя, дед Егорыч, каждый день, считай, праздничек, — сказал Леха, потому что увидел: дед уже был навеселе.
— А ты погодь! — рассердился дед. — Слово я тебе не давал! Кыш под лавку!
Он предложил шоферу стаканчик, а сам пустился в философию:
— К примеру, почему я пью? От горькой доли одиночества, вот почему. Придешь домой, а в хате хоть волков гоняй.
Он бы и еще долго жаловался на одиночество, по шофер не дал ему разговориться: некогда, дедусь, на работе. Спасибо за угощение. И оревуар.
Леха проводил шофера к машине, и только тут они наконец познакомились. Оказалось, что шофера зовут Яшей, как и деда Егорыча.
— А у вас и вправду тут жить можно, — сказал Яша. Настроение у него явно повысилось.
По берегу Дымки возле печек сновали люди, протягивали провода, ставили прожекторы. Распоряжался людьми один, весь лысый, но с густой черной бородой, как бог в углу у бабки Аксиньи. Бог держал в руках какую-то трубу и громко кричал в нее:
— Левей! Левей! А теперь правей! Да левей же, я говорю!
Лехе нестерпимо захотелось крикнуть в эту трубу, а он, сам не сознавая того, подходил все ближе и ближе к бородатому.
— Кто это? — спросил он у шофера.
— Режиссер.
Яша еще был под хмельком, но держался прямо.
— А зачем он в трубу кричит?
— Чтоб все видели, что он тут главный.
Это и без трубы было видно, по одной бороде, но Леха промолчал, решил поглядеть, что дальше будет. А дальше как грохнет что-то, как задымит, и тут над своей головой он услышал голос. Не голос, а рев:
— Мальчик, мальчик, чей мальчик? Уберите к чертовой бабушке! Хотя — стоп! Верный кадр.
Режиссер подбежал к Лехе, оглядел его с головы до ног, даже зачем-то в ухо ему подул, приказал:
— Загримировать! Одеть сиротой! Живо!
Лехе даже смешно стало. Он хотел сказать режиссеру, что он вовсе не сирота, у него и отец, и мать есть, и Натка, и Галина, и тетя Алиса, и дед Егорыч, но ничего этого не успел, потому что чьи-то быстрые цепкие руки подхватили его, содрали с него рубашку, штаны, вместо них какие-то лохмотья надели и еще сажей лицо вымазали. Леха отбивался как мог, а режиссер кричал:
— Хорошо, хорошо! Вот это натура!
И, когда Леху одели, приказал:
— Плачь! Леха засмеялся.
— Что я — дурак?
— Плачь, плачь, — сказал режиссер, — видишь, война кругом, и деревню твою спалили, и мамку убили.
— Сам ты дурак! — рассердился Леха. — Мамка моя в больнице лежит и скоро домой придет. А я буду плакать?
— Нет, ты не понимаешь… — Режиссер отбросил свою трубу и заговорил тихо, чуть слышно, не говорил, а убаюкивал: — Ты кино про войну видел? Ну, вот. А теперь представь, что война не в кино, а здесь, в ваших Стариках. Фашисты летают, бомбы бросают, деревня горит вся, слышишь?
Он поднял руку и взмахнул ею — дескать, огонь!
А за кустом вправду как грохнуло!
Леха вскочил и побежал за куст — поглядеть. А что тут глядеть — одна печка за кустом, и то вся развалилась, и дымок еще вьется. Под ногами вдруг что-то пискнуло. Глянул Леха, а это воробьенок. Наверно, гнездо в трубе было свито. Воробьиха птенцов вывела и улетела за червяками, а тут и грохнуло. Воробьенка из гнезда вышвырнуло и крылышко оторвало. А он ничего не понимал и только пищал: мама, мама.
Леха поднял воробьенка и плюнул ему в рот, тот жадно глотнул и еще попросил: пить, пить. И вдруг глаза его стали закатываться. Леха плевал и плевал ему в рот, но воробьенок и лапки уже вытянул. И тогда Леха закричал:
— Мама!
Он не знал, звал ли он свою мать или воробьенкову, но слезы так и покатились у него из глаз.
— Ма-ма!
— Свет! Мотор! — закричал режиссер, и тотчас же Леху оглушило, ослепило, бросило вместе с воробьенком наземь. Леха ударился локтем о кирпич, и воробьенок выскользнул из ладони, а он пополз по земле, по кирпичам, по камням, цепляясь за них лохмотьями, и кричал:
— Ма-ма-а!
Когда съемка закончилась и режиссер плакал от радости и целовал Леху, он внезапно подумал: а отчего это он не зажмурился? И тогда бы не он, а сам режиссер с лысой головой и черной бородой, с черными волосатыми руками ползал бы по земле и кричал: мама! Вот дурак так дурак — забыл зажмуриться.