— А я и не знал, что в Лупановке, кроме Ефросиньи Сидоровны, еще есть жители. Ты откуда, дед, взялся?
Прокопченным от табака пальцем дед Степочка указал на небо.
— Оттуда. На парашюте спустился.
— Я серьезно спрашиваю.
— А я серьезно и отвечаю. Родился я тут. Отсюда на войну пошел. А после войны… уехал. Считай, тридцать лет дома не был. А к старости потянуло. На самолете из самой Сибири прилетел. Помирать на родной земле.
— Ну, это ты, бать, зря… Жить не все равно где, а помирать…
— Не скажи. Поживешь с мое, узнаешь.
— Ну, а если мы тебе в поселке комнатенку дадим?
— Разве я тут мешаю? — спросил дед Степочка.
— Понимаешь, бать, — председатель как бы приглашал собеседника поразмыслить вместе с ним, — посевные площади колхоз с каждым годом увеличивает, а где пахать-сеять прикажешь? Земля занята.
— Вон сколько болот кругом.
— Болота осушать надо, а тут земля добрая, унавоженная. Сады повырубим, и сей.
— А не жалко? — спросил дед Степочка.
— Чего?
— Сады вырубать. Сколь в них труда человеческого.
— Жалко, конечно, а что делать? По яблокам у нас плана нет, по зерну.
— И зерна тут не будет, — сказал дед Степочка.
— Как это не будет, почему?
— Деревья изведете, речка высохнет. Вместо зерна песок будете собирать. Засуха начнется.
— Ну что ты, дед! От дождей не знаем, куда деваться, а ты — засуха…
Фрося к их разговору не прислушивалась. Она раздумывала, чем бы угостить председателя. Прежнего, бывало, и думать нечего: стакан поднеси, огурец на закусь и — доволен. А этот не пьет, не курит, с какого боку к нему пристроиться? Ладно, решила, чаем угощу. С пышками. Как раз сегодня напекла. Авось не побрезгует.
От пышек Иван Петрович и вправду не отказался. Ел, нахваливал:
— Ишь, какие ноздрястые!
— Это у меня печка такие печет.
— Ну-ка, ну-ка, — оживился председатель, — покажите свою чудо-печку.
— Да вот же она, перед вами.
По челу печки петухи бегали. Один петух даже яйцо в клюве держал, другой кур корогодил. А собака из конуры высунулась и лаяла на озорников.
Иван Петрович заинтересовался:
— Это ж кто у вас занимается художеством?
— Я, — потупилась Фрося. — Детишкам для забавы.
— Красиво.
— Да разве в этом дело?
Фрося покрутила ручку, торчащую из-под загнетки, печка, слегка качнувшись, двинулась вправо. Потом влево. Потом вокруг себя. Правда, внутри у нее что-то скрипело, повизгивало, но она все равно упрямо ворочалась, как старушка, что не хотела стареть, выдавая себя за молодайку. А когда повернулась задом, Иван Петрович даже ахнул от изумления: здесь плескалось море, и плыли по нему пароходы.
— Да, экспонат, — восхитился председатель, — хоть сейчас в музей.
— Ну вот, а вы переезжать…
Вечером, придя с работы, Василий приступил к допросу:
— Что председатель сказал, непутевая?
— Да ничего такого и не сказал. Попил чаю и уехал.
— Ага, значит, и его уговорила. Ну, добро…
И, выхватив из-под кровати чемодан, он начал укладывать свои вещи.
— Дети, вы со мной или со своей непутевой матерью?
Гаврош испуганно смотрел на него, не зная, куда деваться, а Юля поднялась из-за стола и демонстративно стала рядом с матерью. Тогда и Гаврош присоединился к ним.
— А ты, Оксанк? — позвал Василий.
Оксана в это время на печке сидела. В куклы играла. Услышав голос отца, она вздрогнула и заплакала. Василий погладил ее по голове.
— Ничего, вспомните меня, да уж поздно будет.
У крыльца его уже поджидал Гераська Глумной.
— Два сапога — пара, — только и сказала Фрося мужу на прощанье, когда тот устроился позади Гераськи. Чемодан с барахлом они приладили в люльке.
— Теперь поминай как звали! — крикнул Гераська. — Наш адрес — Советский Союз!
— Ладно, мам, — по-взрослому сказал Гаврош, — проживем как-нибудь.
А Юля добавила:
— Чем такой отец, лучше уж никакого.
Фрося плакала. Справлялась по хозяйству, а слезы так и текли из глаз, весь белый свет застили. Жалела она Василия. Ведь не был же он таким раньше. Когда в женихах ходил, в рот не брал. И на свадьбе сидел как положено — рюмка вверх донышком. А уж как Юлюшка родилась, совсем домашним стал — с утра до ночи с дитем возился. И пеленки сменит, и спать уложит, а как проснется, на ферму принесет, чтоб жена грудью дите покормила. Чтоб на сторону куда или в компанию — ни-ни. И вдруг лет пять назад… Как подменили мужика. С Гераськой Глумным связался. Запил напропалую. Пробовала ругать — на ночь перестал являться.
Фрося поначалу скрывала от детей, что отец у них пьет, а потом и скрывать перестала: что ж они, слепые? Ничего не видят?
Когда трезвый, и мужик как мужик, а чуть заложил за щеку — и повело: и то ему не так, и это не эдак. Вконец скорюзился. Так что, может, и хорошо, что ушел. С глаз долой — из сердца вон.
Спать легла Фрося успокоенная. Потому, видать, и сон хороший привиделся.
Будто идет она по ромашковому лугу, а навстречь ей военный оркестр. Ребятки все молодые — с трубами, барабанами. Походный марш играют. Для кого ж они так стараются? Огляделась Фрося, а вокруг никого, только луг зеленеется. Один солдат, синеглазенький, Ваней звать, в барабан ударил и говорит:
— Поздравляю вас, Ефросинья Сидоровна, с великим праздником.
— С каким таким праздником? — удивилась Фрося.
— С Днем счастья!
— Нету Такого дня…
— А мы его установили. В вашу честь.
— Да идите вы, — сконфузилась Фрося, — чем я заслужила?
— А тем, — ответил солдат, — голос у вас ласковый…
Он не договорил, потому что снова ударил барабан. Он бил и бил, не смолкая, и Фрося наконец проснулась. Вовсе не барабан это бил, а стучалась в дверь почтальонка Зойка.
— Фрось, неужто спишь? Обрадовалась, что мужик ушел, вот и дрыхнешь? Ругать некому… — Сунула ей под нос какую-то бумагу: — Распишись.
Фрося расписалась, спросила:
— Что за бумага-то?
— На переговоры тебя вызывают.
— Кто?
— А я почем знаю? Вот гляди: «Вызываетесь на переговоры с Могилевом девятнадцатого в 18-00 Заграй».
— Какой Заграй?
— Ну ты, Фрося, как дурочка, ей-богу, — обиделась Зойка, — тебе лучше знать какой. Я тут при чем? Я вызов вручила? Вручила. И до свиданьица.
Зойка сердито запахнула свою брезентовую, полную газет и журналов сумку и зашагала прочь, но у калитки остановилась:
— А правда, ктой-то тебя вызывает? Кажись, родственников у тебя в Могилеве нету…
— В том-то и дело.
Зойка вернулась от калитки, присела на крыльце.
— Давай уж выкладывай начистоту. Письмо ведь тоже из Могилева было.
Фрося застеснялась, перевела разговор на другое.
— Иди-ка перекуси. У меня сегодня пироги с морковкой.
— От пирогов с морковкой не откажусь, давно не пробовала.
За столом Зойка разнежилась, про работу забыла.
— Ой, вкусно. В морковку что добавляешь?
— Рису, творогу, масла.
— Масло где достаешь?
— Как где? Сбиваю.
— Тебе хорошо, у тебя все свое.
Зойка наелась пирогов, напилась молока, бодро тряхнула сумкой:
— Еще три деревни надо обегать. Писем нет, зато газет… Все грамотные больно стали. А спроси о чем-нибудь, они их и не открывают. В печь на подтопку используют.
Фрося хоть и стеснялась Зойку, а все ж поинтересовалась:
— Чтой-то за переговоры такие? Куда идтить?
— Тю, бестолковая. На почту, куда ж еще? Если б у тебя на дому был телефон, тогда, конечно. Но ты у нас пока не депутат.
— Да никуда я не пойду, — сказала Фрося. — Вот еще…
Зойка снова тряхнула сумкой, нахмурилась:
— А вот этого делать не полагается. Раз вызывают, значит, надо. Оттуда позвонят, где абонент? Абонента нету. С нас спрос. Могут лишить премии. Так что уж будь добра, приди.
После того как Зойка ушла, Фрося сбегала к деду Степочке — посоветоваться. Тот повертел в руках телефонограмму, поглядел ее на свет, улыбнулся: