Сдав напарнице смену и возвращаясь домой, Фрося забежала на кладбище. Одиноко возвышалось оно на краю деревни, одиноко и заброшенно. «Ну, уеду и я — последняя, а им-то каково будет здесь лежать, всеми покинутыми?»
Одна лишь могилка — Крыльцовых — и была ухоженной: посыпанная песочком, с недавно повешенными венками, остальные — заглохшие. Даже на радуницу людей было мало, не в моде теперь помнить родителей.
Фрося поправила веточки пушистой вербы, что стояли на могиле матери в поллитровой банке, и, припав головой к сырой, песчаной земле, тихонько заголосила: «Ты, родная моя мамушка, горькая моя ягодка. Прожила ты жизнь тяжелую, бедным-бедную. Ты встань, встань, моя родная, да погляди, как сейчас мы живем. Все-то у нас есть, всего-то вволюшку, только нет одного счастья…»
Она передохнула, сглотнула слезы и продолжила: «А как говорила ты мне, мамушка, наказывала: не торопись, дочунь, замуж идти, оглянись вокруг да порадуйся. Доля девичья что маков цвет, доля женская что дубовый крест. Не послушалась я тебя, не раздумалась, вот и маюсь теперь, горемычная. Ты встань, встань, моя родная, да помоги мне советом-разумом…»
Поголосив и словно бы успокоившись, Фрося оторвалась от могилки и глянула вверх. На макушках кладбищенских кленов и лип грачи вили гнезда, суетились, кричали, были заняты хлопотами. Она тут же вспомнила, что и ее дома ждут дела, так что мать пусть не обидится. Попрощалась с могилкой и пошла. Лишь по дороге одумалась, что не поголосила по отце. Правда, отца-то она, считай, и не помнила. Умер он, когда Фросе, самой меньшой, исполнилось три годика. По рассказам же матери она представляла его тихим, молчаливым, забитым хворью. Из-за хвори и на фронт не взяли. Так и пришлось ему всю войну в колхозе с бабами горевать. Сперва председателем, потом, когда поздоровей и побашковитей с фронта вернулись, колхозным бригадиром. Непосильная эта работа и в могилу его свела раньше времени. Осталась мать с четверыми на руках, но сдюжила, всех, как говорится, в свет вывела. Теперь вон какие орлы: старший в Ленинграде инженером на заводе работает, средний в Донбассе на шахтах начальником. Светлана на агронома выучилась. И только она, Фроська… Не могла бросить постаревшую мать, хоть и мечтала: после школы пойдет в педагогический. Очень уж хотелось ей стать учительницей. Не довелось. Так и осталась на всю жизнь колхозницей.
Дети уже были дома, старшие уроки готовили. Вернее, готовила одна Юля, Гаврош же, как всегда, занимался планерами. Настоящее имя его было Костя, но отцу это имя не нравилось, и он окрестил его Гаврошем. Как выпьет, так: «Гаврошик, сынок мой, наследничек». Постепенно и сам Костя привык к этому имени. Гаврош так Гаврош, не мешали б только заниматься любимым делом — планерами.
— Гаврош, ты уроки сделал? — лишь переступив по рог, спросила Фрося, хотя об этом можно было и не спрашивать, ведь в ответ всегда звучало одно и то же: «Давно уже!» Хотя часто случалось, что, придя из школы, он даже не открывал учебников.
— Это только недоразвитые учат уроки. Я и так все знаю.
И странное дело, никогда не уча уроков, Гаврош действительно многое знал, во всяком случае за все три года его учебы Фросю ни разу не вызывали в школу и не ругали за неуспеваемость сына. А за Юлю вызывали, хоть она и тянулась изо всех силенок. Просто мало ей оставалось времени для уроков — считай, все домашнее хозяйство лежало на ней: и в доме прибраться, и корову выгнать-пригнать, и подоить, когда матери дома не бывает, да и за тем же Гаврошем присмотреть. Не говоря уже про Оксанку. Вот кто больше всех тревожил Фросю — самая меньшая. И в кого такая уродилась? До трех лет молчком молчала. К кому только Фрося не обращалась: и к врачам, и к бабкам. Не говорит, и все тут, хоть по глазам видать — все понимает. Как будто нарочно зарок себе дала — молчать. А тут молния. Да такая страшная! Как полыхнет во все небо! Оксанка как раз на окне сидела, в куклы играла. Со страху с окна свалилась, попкой об пол ударилась. Но не заплакала. Встала, попку почесала и говорит: «Сейте нынче побольше овсов — урожай будет хороший».
Фрося и рот раскрыла, ушам своим не поверила.
— Это ж кто сказал? Ты, Юлька?
— Нет, мам, не я.
— Гаврош, ты?
— Не-а.
— Неужто Оксанка? Заговорила! Ах ты, моя ясынька! Ах ты, моя разумница! Заговорила!
Но Оксанка, сказав про овсы, опять замолчала — на целый год. Фрося и так к ней и эдак — молчит. И лишь недавно, когда Василий ввалился в избу в обнимку с «блондинкой», Оксанка посмотрела на него и сказала:
— Смотри, папань, допьешься до чертиков.
— До каких чертиков? — удивился тот.
— До зелененьких.
— А ты откуда знаешь, что они зелененькие? — еще больше удивился отец.
— Знаю, — отрезала Оксанка и снова замолчала.
После этого Фрося стала прямо-таки бояться своей меньшой: что она еще скажет? И когда?
В доме все было чисто убрано — Юленька, как всегда, постаралась.
— Мам, садись есть, — пригласила она, — я овсяный кисель сварила.
Фрося оглядела избу, метнула взгляд на печку.
— Отец где?
Гаврош только рукой махнул, дескать, где ему быть — в сельмаге, а Юля разъяснение сделала:
— Гераська Глумной приезжал, вместе на мотоцикле уехали.
— Нашел дружка…
Глумной было прозвищем, а не фамилией, потому что и вправду был он глумным: носился на своем мотоцикле как заведенный и всегда под хмельком. Брат у него работал в районном центре милиционером, вот потому этот Глумной никого и не боялся, летал напролом. Все шофера, кто знал его, сами отворачивали, а кто не знал… Три раза попадал Гераська в аварии, но оставался живым.
— Я везучий, даже не ранетый, — хвастался Глумной и отправлялся покупать новый мотоцикл, — все равно однова живем!
Гераська холостяковал, хотя был уже в годах, а свою холостую жизнь объяснял тем, что долгое время работал на птицефабрике.
— Бывало, хоть как хочешь вымоешься, три раза в бане пропаришься, а как к девушке подойдешь, она и нос в сторону, куриным пометом пахнет! Одеколона целый флакон на себя вылью, иду на свиданку, как сад в цвету, а девки все равно врассыпную.
Вот с этим-то Глумным и завел дружбу Василий.
Юля, заметив, что мать нахмурилась, подошла к ней, обняла, стала щекотать за ухом:
— Ты чего, мам, такая невеселая?
— Да вот, дети, хочу посоветоваться с вами, — сказала Фрося, — сами видите, какой у вас отец — ни поговорить с ним, не раздуматься. Так что давайте без него решать. Хотите вы переезжать на центральную усадьбу или же нет?
— Я не хочу, — тут же отозвался Гаврош, — мне и тут хорошо.
— А ты, дочунь?
Та не ответила, но Фрося уловила радостный блеск а ее глазах. Правда, Юля тут же и притушила этот блеск.
— Как хочешь ты, мам. А ты, я знаю, не хочешь.
Оксанка лежала на печке, держа в руках книжку, хотя никто так и не знал: умеет она читать или нет.
— А ты чего молчишь, разумница? — крикнула на нее Фрося. — Присоветовала бы матери!
Оксанка лишь засмеялась в ответ, но так горько, будто заплакала.
— Вот и поговорили… — Фрося посмотрела за окно на крутой изгиб реки, вздохнула: — А как соловьи поют! В поселке уж не услышишь!
— Зато там два раза в неделю кино и танцы, — возразила Юля.
— Ну, тебе еще рано по танцам бегать! Невеста без места! — в сердцах прикрикнула на нее Фрося и пошла загонять на ночь корову.
Корова комолая, потому и звать ее Комелюшкой. Когда деревня была еще деревней, в поле выгоняли коров сорок, но и тогда Комелюшка почему-то норовила отстать от стада. Поэтому и теперь она не скучала. Барыней паслась по заливным приречным лугам. Когда же наступала пора дойки, она сама возвращалась домой. Если ее в это время никто не встречал, она принималась жалостливо и тоскливо мычать.
— Комелюшка ты моя, — погладила ее по гладко лоснящейся спине Фрося. — Нагулялась? А молочка много ли принесла?
И заплакала.
Комелюшка уткнулась мордой в плечо хозяйки, тоже затихла.