Однажды весной, в сумерки, я нечаянно обнаружил его на поваленном дереве у речки. Он держал на коленях изуродованную, покореженную гармонь, и пальцы его бродили по мехам. Окаменелым взглядом уставился он на воду, будто вслушивался в ее журчание, и медленно покачивался всем своим угловатым телом, обкромсанным, словно обрубленный пень.
Помнил ли он, как на том же самом месте он некогда сидел и наигрывал «Край родной, далекий…»?
БЕЛОЕ ПЯТНО
Мы мчались в школу во всю прыть. Напрямик — кто по свежевспаханному полю, по острой, торчащей стерне, кто врезался в еще не убранное яровое. Шутка ли сказать — целое лето не виделись. Да еще какое лето — не простое. Лето, которое принесло с собой столько новостей, неслыханных прежде песен…
— Ты уже не в подпасках? — Я удивился, завидев По́виласа Жи́львинаса.
В прошлом году он явился в школу лишь тогда, когда установились морозы, а едва потеплело, опять исчез.
— Ты что, смеешься! — заносчиво отвечал Повилас. — А Струче́нок на что? Пусть он теперь сам за отцовскими коровами бегает.
— Понятное дело… А на что тебе кнут?
Повилас не ответил.
У застекленной веранды школы стоял Струченок — сын кулака Стручки́са. Карманы его зеленых штанов были набиты яблоками. Одно яблоко, большое, красное, он хрупал сам, даже уши шевелились.
— Дам яблоко за перышко! Кто хочет? — поддразнивал он мальчишек, облепивших забор.
Повилас щелкнул кнутом. Все замолчали.
— На, покупай. — Он протянул Струченку кнут.
— Да на что он мне?! — Струченок пожал плечами и презрительно скривил рот. Губы у него дрожали.
— Пригодится. Отличный кнутик, верткий. А если еще вымочить…
— Дам три яблока, хочешь?
— Сам лопай свои яблоки.
Повилас снова лихо взмахнул кнутом.
— Давай три раза протяну тебя по ногам, и кнут твой.
Струченок отскочил от нас:
— Я учителю скажу, вот что!
И улизнул за дверь.
Повилас был похож на цыгана: загорелый дочерна, в рубахе нараспашку, в руках кнут. Мальчишки с завистью таращились на него. А он посмеялся, подмигнул ребятам и запрятал кнут в кусты сирени.
В классе стоял нестройный гул голосов, хлопали крышки парт. Все наперебой рассказывали о своем летнем житье.
Струченок ежился на тесной парте. Повилас отыскал свое старое место, сел за парту и стал разглядывать класс. Взгляд его остановился на стене: там, высоко, висел большой крест из черного дерева. Мы всегда произносили молитву перед уроком и после урока, и учитель приказывал нам в это время смотреть на «распятого Христа, принявшего муки за наши грехи».
— Враки-таки, на собаке ехал леший после драки, — скороговоркой бормотал Повилас.
А мы кусали губы, чтобы не расхохотаться.
— Повилас смешит, — сказал однажды Струченок, а сам хихикал.
Учитель полоснул Повиласа линейкой по костяшкам пальцев и велел встать на колени в угол. Так простоял Повилас весь урок и всю перемену. В другой раз его оставили после уроков. Однако Повилас, казалось, плевать хотел на все это.
Зато сейчас он придвинул парту к окну, и не успели мы сообразить, зачем он это делает, как Повилас уже стоял на парте и тянулся рукой к кресту.
— Ты что делаешь? — крикнул ему Струченок. — Слезай, слышишь? А то поздно будет.
Мы молчали затаив дыхание и следили за движениями Повиласа. Вот он привстал на цыпочки и снял крест.
— Ну, теперь увидишь! Вот увидишь! — орал Струченок, стуча кулаками по парте.
Прозвенел звонок. Резкий металлический его звук возвещал начало первого урока.
Повилас спрыгнул на пол, подбежал к шкафчику, где хранился мел, распахнул дверцы и затолкал туда крест. Потом он повернулся к нам лицом, отряхнул руки и вытер их о свои заплатанные штаны.
— Вот и все. Кончено дело.
Когда он сел на парту рядом со мной, я спросил:
— Не боишься?
— А чего? Нечего бояться!
Мы сидели и ждали. Один только Струченок нетерпеливо ерзал на парте, злорадно поглядывая на Повиласа. Взгляд его так и говорил: ну, держись, братец, что-то будет…
Скрипнула дверь, и в класс медленно вошел старый учитель. Блеснуло разбитое стекло его очков, в оскале улыбки сверкнул золотой зуб. Он поздоровался; как обычно, шлепнул себя линейкой по ладони и, как прежде, проговорил:
— Сотворим молитву, дети…
Никогда еще у нас в классе не было так тихо. Все тридцать три ученика — и большие, и самые маленькие, новички, — замерли, не смея вздохнуть.
Учитель поднял руку для благословения, но рука его застыла, когда он, обернув лицо к кресту, увидел на его месте лишь пятно белой штукатурки. Рука дрогнула, затем потянулась к глазам, словно желая снять с них пелену. Но белое пятно пронзительно выделялось на стене, будто в том месте, где прежде чернел крест, теперь светились солнечные лучи.
— Кто это сделал? — Морщинистые щеки учителя мелко тряслись, а голос неожиданно оказался очень тихим.
Мы все со страхом уставились на Струченка. Ведь он выдаст, не вытерпит. Он же ябеда, он непременно скажет. Вот…
— Кто же? — повторил учитель еще тише, едва шевеля губами, но мы и так поняли.
— Я! — Повилас встал со своего места. Глаза его покраснели — он приготовился достойно встретить наказание.
Учитель опять поднял руку, слабо махнул кистью, потом снял очки и долго протирал платком их толстые стекла.
— Сядьте, дети. Начнем урок, — проговорил он глухо.
Струченок похлопал белыми ресницами и надулся — вот-вот заплачет.
Я сжал локоть Повиласа и показал ему большой палец.
— Молодец… Ты просто молодец, вот!
Повилас застенчиво улыбнулся, достал новую тетрадку, положил ее на черную, заляпанную чернилами парту и на чистой странице, на самом верху, аккуратно вывел: 1940 год.
ИСТОРИЯ ОДНОГО ВЕЛОСИПЕДА
Мы нашли этот велосипед в куче хвороста. Но если бы не Бе́нюс Тра́кимас, который прибежал к нам во двор сразу же после обеда, неизвестно, обнаружил ли бы я в таком скучном месте, за сараем, где еще весной отец свалил воз еловых веток, эту замечательную вещь. А Бенюс не успел толком осмотреться во дворе, как тут же воскликнул:
— Вот это да — велосипед!
Мы вытащили велосипед из-под веток, выкатили на ровную землю и остановились, не зная, что с ним делать. Я боязливо озирался.
— А если вернутся?..
— Не бойся, не вернутся.
Немцы с самого утра возились у нас во дворе. Устроились под тополями и липами, покрыли свои машины зелеными ветками. Они пили воду из нашего колодца, умывались, брились. И болтали, шутили. Я стоял поодаль, с любопытством наблюдал, как блестели на солнце стволы автоматов, как солдаты ели мясо из ярких банок, обмакивая туда белый хлеб. Один из них поманил меня пальцем. Он дал мне плитку шоколада, подмигнул и засмеялся. Он понравился мне — молодой, веселый, добрый. Солдат что-то говорил, жестикулировал, но я все равно не понимал. Потом они все улеглись на лужайке. Но вскоре приехал еще немец — верхом на лошади, что-то выкрикнул, и все быстро вскочили на ноги, забегали, засуетились, а потом уехали. Пыль долго клубилась на дороге.
— Это женский велосипед, — заявил Бенюс.
— Ну и что же? — Я возразил, потому что мне показалось, будто Бенюс считает, что велосипед никуда не годится.
— Ничего. Просто говорю, что он женский. И без одной педали. Отломалась педаль.
— Ты умеешь ездить?
— Я-то? А чего тут не уметь?
Это было для меня новостью. Когда и где выучился Бенюс ездить на велосипеде? У нас в деревне ни у кого не было велосипеда. Только староста раскатывал на собственном велосипеде. Он приезжал, ставил его у ворот, и если мне удавалось потрогать тугие шины и блестящий никелированный руль, я был донельзя рад. А теперь вдруг у меня оказывается свой велосипед. Только бы выучиться кататься…