Как-то пас я коров на парах возле самых полей Юочбалисов, за ольшаником. Казис навоз раскидывал. Трудился не разгибая спины, не переводя дыхания. Только вилы поскрипывали, пошлепывали. «Неужели он меня не замечает?» — подумал я и заорал во всю глотку:
Отпустил коня я в поле,
А сам-то к девушкам пошел…
Видно, перепугавшись моего громкого пения, ворона шумно поднялась с верхушки дерева и улетела прочь, а вот Казис… Ну хоть бы глаза поднял! Оглох он, что ли? Нет, погоди, ты еще меня не знаешь!
На пеньке трухлявом
Черт сидит глухой…
Я оттарабанил дразнилку, повернувшись лицом к Казису, а он как ни в чем не бывало знай орудует вилами. Подденет кучу навоза да как швырнет, потом еще и еще. Потом разровняет, пришлепнет и дальше трудится.
— Куда прешь?! Слышь, ты! — завопил я, устремившись за Пеструхой, которая слегка отбилась от остальных.
Заодно и другим достается — я так и шлепаю кнутом налево и направо.
— Вот тебе, вот тебе! — щелкаю я по коровьим бокам, просто так, от злости.
— Не дури! Или у тебя камень вместо сердца?
Меня точно плеткой по ногам огрели — едва не падаю. Смотрю, Казис воткнул вилы в землю и медленно идет ко мне, сгорбленный, словно его клонили к земле тяжелые, большие, бессильно повисшие руки.
— Вон ты какой, оказывается, — протянул Казис, останавливаясь в нескольких шагах от меня. — Меняются люди. И большие, и малые.
Мне было стыдно, я покраснел, как еще ни разу в жизни не краснел.
— Так вот ты какой… — повторил Казис, заметив, как пылали мои щеки. Лицо его немного просветлело. — А когда-то, помнится, был совсем кроха, цыпленок, да и только.
Он улыбался, но улыбка его не красила. Широкий синий рубец пересекал лоб и висок.
— Что это у тебя такое? — Я не мог не глядеть на этот страшный темный шрам.
Казис только махнул почернелой рукой и стал рыться в карманах штанов.
— Кажется, у меня было…
Он шарил в своих карманах, даже пригнулся, будто карманы у него были как мешки.
— Кажется…
— Не надо! Не надо мне ничего…
— Да ведь и нет ничего-то. — Он жалко улыбнулся. — Разве что в другой раз. Столько не видались.
— Ничего мне не надо.
Казис стоял и о чем-то думал, пытаясь что-то вспомнить.
Освещенный солнцем шрам на его лице стал фиолетовым, вокруг собрались морщинки, которые противно дрожали.
— Кто же это тебя по лбу двинул, Казис? — не отставал я.
— Не кто, а что, — поправил меня Казис. — Это в шахте, где уголь копают. Кусок угля отвалился… Метку оставил на всю жизнь. — Он горько улыбнулся, и под натянутой кожей лица выступили острые скулы. Он устремил взгляд своих выцветших глаз на частый ольшаник и добавил, уходя: — А в голове все время так и гудит, трещит что-то и гудит…
Он снова взялся за вилы. Я сидел на земле. От тяжелых мыслей в моей голове тоже стало шуметь и трещать.
Целое лето Юочбалене орала, вопила, а под осень, как раздразненный зверь, яростно накинулась на должников.
— Плати! — напомнила она Руткусам.
— Имей совесть, хозяюшка, — умоляли те, — вот обмолотим, молодняк продадим, тогда и выплатим.
— Еще ждать?! И так кланяйтесь за то, что долго ждала, — возмутилась старуха и вместе с Мотеюсом укатила в уезд.
Словно черный призрак, замаячил по деревне судебный пристав, и в прозрачной тишине сентябрьских дней зазвучал плач детей и женщин, зарокотали возмущенные мужские голоса. Мрачно и тревожно стало на потемневших полях, будто всем селом схоронили какого-то хорошего человека. Даже мы, пастушата, перестали громко выкрикивать песенки и выдуманные нами кличи, как будто напрочь перезабыли все. Я пас коров по окраинам луга; скорчившись, грелся у тлеющего костра, дым от которого разъедал глаза. В деревне заливались собаки, грохотали телеги, то и дело раздавались сердитые возгласы мужиков, поднимающих зябь. К нам иногда захаживал Руткус. Он садился на край лавки, сворачивал свою самокрутку и молчал, посасывая ее. Перекинется словом с моим отцом, и опять молчат оба. Бывало, отец доставал из-под лавки бутылку, мама приносила соленых огурцов. Но и тогда все совершалось в молчании. В избе тепло, тихо, меня клонит ко сну.
Долгими осенними вечерами нам не удавалось слушать гармонь Казиса — он редко брал ее в руки. Иногда лишь ветер доносил к нам едва слышные ее звуки. Не от соседнего хутора, не от тополей — мачеха и братья злобно гнали Казиса, как собаку. Казис уходил в поля, подальше за ольшаник, где спокойно журчала речка Швяндре. Там, присев на берегу на поваленной раките, он осторожно трогал мехи.
Едва слышно звучала песня, и мне сразу хотелось на улицу. И хотя было уже поздно и темно, я убегал из дома и стоял под рябиной, неподалеку от ольшаника, стараясь рассмотреть Казиса. Он сидел, повернувшись лицом к той стороне, где недавно опустилось солнце. Разинув рот слушал я плавные звуки. Мама звала меня, но я не слышал. Невидимые волны уносили меня далеко… Однажды я вдруг открыл глаза и сразу не сообразил, в чем дело. Может, мне померещилось? Нет, к Казису сзади тихо подкрадывается человек. Вот он кинулся к сидящему и вырвал из рук Казиса гармонь, швырнул ее на землю и принялся злобно топтать ногами.
— Конец, у… рыжун, — раздается голос Мотеюса. Самого его уже не видать — нырнул в кусты.
Казис поднялся с поваленного дерева, взял раздавленную гармонь, встряхнул ее, как старую изодранную тряпку, внимательно осмотрел и, вздохнув, тяжелой поступью пошел к хутору. Мне захотелось кинуться за ним, остановить его, не пустить, крикнуть ему: «Зачем ты туда идешь? Не надо!» Но он ушел, а я стоял как вкопанный. В это мгновение мне казалось, что Мотеюс растерзал не гармонь, а мое собственное тело. У меня даже болело все…
Наутро Казис не встал спозаранок, как он делал прежде. Мотеюс покричал ему, даже взобрался по лестнице на сеновал, но Казиса слышно не было. Юочбалене примчалась и давай молотить колом в стенку хлева.
— Встанешь ты наконец или нет?! — орала она, запрокинув голову, и все вокруг содрогалось от ее зычного голоса. — Работа стоит, а он, барин, валяется, дрыхнет как свинья. — Помолчала, подождала и снова бухнула колом. — Казис! Слышь, Казис!
Казис только к полудню слез с сеновала.
— Кабы не прохлаждался, мы бы весь горох убрали, — накинулся на Казиса Пятрас.
— Рыжун… — скрипел зубами Мотеюс.
— Хватит с меня батрацкого житья. Будет! — выкрикнул Казис, и я впервые услышал такой его резкий, надтреснутый голос. — Разделимся и станем жить. Поровну — и землю, и жилье, и скотину, и птицу… Все поделим.
— Не дождешься!
— Нет, рыжун!
— Нет!
— Разделим!
— Убирайся-ка ты куда глаза глядят. По миру ступай! Не видать тебе ни земли, ни избы.
— Это мы еще, матушка, посмотрим. Вот переоденусь и пойду в уезд…
Потом все ввалились в избу, и голоса стали тише. Только гул какой-то доносился.
Мама прикрикнула на меня, чтобы не торчал у ворот.
— Много будешь знать — быстро состаришься, — припугнула она.
Мама всегда так говорила, но я нисколько не боялся. Я даже хотел состариться, и как можно скорее. Ведь сначала надо вырасти, стать взрослым, а только потом будут усы, борода, седые волосы.
Я пошел с мамой в поле, где она дергала лен.
Под вечер примчалась Руткувене.
— Ничего не слыхали?
— А что? — разогнула онемевшую спину мама.
— Рыжата передрались! — Лицо у Руткувене сияло. — Божья кара. За наши беды, за наши слезы.
— Казис? — едва вымолвила мама, в глазах ее стоял ужас.
— Ну и отделали его, ну и отлупили! До середины поля гнали. Мотеюс кол из плетня выдернул, а Пятрас все камнями.