Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Да будет тебе лясы точить…

— Матушка, да ты только послушай…

— Ничего я не желаю знать. Ничего!

Когда Казис вышел на улицу, Юочбалене уже не могла сдержаться. Она упала на кровать и зарыдала. Она плакала в голос, причитая, словно настал ее последний час. А Казис-«американец» разгуливал по задворкам, шагал, запрокинув голову, глядел на высокие вершины тополей, полные птичьей возни, и слушал звуки родного края. Он вышел в поле и медленно брел по тропинке меж колыхающихся хлебов. Колосья задевали его за руки, за грудь. Сел на бугор, обхватил руками согнутые колени и уставился куда-то в одну точку. Никто не позвал его ни завтракать, ни обедать. Никому он не был нужен, точно камень, выкинутый на межу. Издали он даже и похож был на камень: серый, неподвижный.

За полдень солнце принялось печь нещадно. Я загнал коров в хлев и стал болтаться у ворот. Вижу — Казис встал с бугра и направляется назад, домой. Возле нашей тропинки остановился, смотрит. Идет. Идет к нам!.. Я уже было собрался кинуться в избу, но тут Казис замедлил шаг, потоптался на месте и повернул обратно… Потом снова помедлил, но не повернулся. Почему он не пошел к нам?

— Мама, почему Казис не пришел к нам? — спросил я.

— Не знаю, детка, — вздохнула она.

В доме Юочбалисов начались раздоры. Пока все в поле — тихо, а как сойдутся, так и пошла перебранка. Я никак не мог одолеть свое любопытство и постоянно отирался возле соседнего хутора. Однажды осмелел настолько, что пролез под плетнем, забрался в лопухи и стал подглядывать. Вижу, парни у колодца руки моют в корыте, из которого скотина пьет, потом садятся за стол, накрытый под тополем, в тени.

— Просим барина откушать, — ехидно подзывает Юочбалене Казиса, переминающегося невдалеке. — Картошку-то уж как-нибудь сам облупишь, пальцами — это тебе не Америка.

— Дурака и в церкви бьют, — ворчит Мотеюс, помешивая похлебку. — Все как люди приходят, а он, рыжун…

— Кто с собой долларов привез, а наш Казис — вшей.

Пятрас хохочет, долго не закрывая щербатый рот. Казис возит ложкой по дну миски, позабыв о еде, морщит лоб, покрытый спутанными волосами, не поднимает глаз.

— Такого дурака во всем свете не сыщешь, — снова рычит Мотеюс.

— Я на свое пришел… На свою землю, — наконец тихо произносит Казис, сжимая в руке краюшку хлеба.

— Слыхали? — медленно озирается Мотеюс. — На свое он явился, рыжун…

— Где твоя земля? — Юочбалене глядит на него в упор, стиснув в руке деревянную ложку.

— Нет тебе здесь земли! — Мотеюс молотит кулаком по столу.

— Нету! — кивает головой Юочбалене.

— Нет! Нет! — выкрикивает, весь красный, Пятрас.

— Это отцовская земля, надо ее поровну разделить. На три части, — поднимает голову Казис; в его голосе слышится настойчивость.

— Дураку — кукиш под нос! — Мотеюс тычет Казису кукиш. — Мы столько лет трудились, пот лили, а ты — что?

— Я тебя в Америку снарядила, последние гроши наскребла, а теперь, когда ты через свою же глупость гол-голехонек, еще и на землю заришься? — Юочбалене от негодования задыхается.

— Не хотите добром, судом потребую, — произносит Казис и, отталкивая миску, выходит из-за стола.

Встает и Мотеюс. Лицо его внезапно зеленеет, он заносит над головой Казиса свои кулачищи, но, тряхнув ими в воздухе, опускает и по-бычьи наклоняет голову.

— Угомони ты этого американца, не то я… — говорит он матери. — Я ни на что не посмотрю, только бы земля в моих руках оставалась.

Казис снимает с ветки косу и медленно, точно взвалив на плечи тяжкую ношу, удаляется. Он идет в луга. Теперь я вдруг ощущаю, как по лбу у меня струится пот, а рубашка прилипла к спине — хоть выжми.

Юочбалене ровно две недели не наведывалась в деревню, из дома ни ногой, чужим глаз не казала. К ней на хутор тоже никто из соседей не ходил — все шептались и, прильнув к щеколдам своих сеней, прислушивались, дивились на дела, которые творились на хуторе под тополями. Наконец старуха не вытерпела и однажды воскресным вечером накинула черный платок да и вышла за ворота. И хотя никто ее не спрашивал, Юочбалене сама выложила всю правду. Ей хотелось излить накопившуюся горечь, как будто это помогает.

Казис делал всякую работу: кормил свиней, собирал листья, резал траву, косил луга, сгребал сено. От зари до вечера. Первым вставал, последним ложился. Юочбалене обнаружила, что за столом оказался лишний рот, и рассчитала батрачку Аготу. Та просилась еще остаться, хотя бы пока полоску картошки себе нароет или угол найдет, но старуха и слушать не желала — велела Мотеюсу запрячь телегу, покидала туда все девкины пожитки и приказала везти в Даржининкай к сестре, а там прямо на дворе все вывалить. Подскакивала на ухабах телега, и плакала в ней Агота. Она вцепилась в свои жалкие тряпки, чтобы не растерять в тряске, и вслух поминала все беды, а изведала она их немало за долгие годы службы у Юочбалене. Казис стоял у ворот с коромыслом на плечах и глядел вслед телеге. Он сгорбился, опустил голову, точно чувствовал себя виноватым.

— Чего уставился? — накинулась на него мачеха. — Поворачивайся-ка живее, картошку пора ставить, горшки пустые на печи.

Заскрипело, покачнулось коромысло.

Иногда, бывало, Казис закончит свои дневные труды и перед сном достанет гармошку, присядет под тополем и заиграет. Играл он осторожно, едва слышно. Издали было похоже на стрекотание кузнечика в траве. Первые аккорды дрожали, обрывались, и казалось, они вот-вот исчезнут, потонут в бескрайней тьме глухого вечера. Видимо, огрубели пальцы у музыканта, утратили гибкость, а в ушах еще стоит поросячий визг, стук ведер да грубая брань. Теперь уж не то, что прежде, когда он, бывало, так и рвет гармонь, шагая в толпе парней по деревенской улице. Но вот звуки становятся уверенней, громче. Все кругом молчит, даже соловей в кустах над речкой Швяндре примолк, только листья тополей тихо шелестят, вторя музыке.

Дайте путь-дорогу в край родной найти…

Неужели это Казис поет? Неужели это его голос жалуется, тоскует?

Небеса чужие льют холодный свет,
Край родной, далекий вижу я во сне…

Неужели правда Казис? Ведь он молчун. Я еще никогда не слышал, чтобы он пел.

А протяжная песня все звучит.

Он поет. Неужели все-таки он?

Край родной, далекий вижу я во сне…

Моя мама облокотилась о подоконник и глядит в ту сторону, откуда доносится музыка; ее́ плечи начинают то подниматься, то опускаться. Она поет, наша мама! Голос ее сливается с жалобной мелодией гармони. Я тоже запеваю: выкрикиваю слова, потом, спохватившись, умолкаю, жду и снова ору не в такт, обгоняя мелодию гармони. А вдруг и Казис меня услышит?

— Чего визжишь, будто поросенок недорезанный? — Мама дает мне тычка.

Я, устыдившись, затихаю, а через минуту снова вступаю:

…вижу я во сне-е-е…

Над высокими тополями хутора плывет жалоба гармони.

— Да угомонись ты, сколько раз говорено! — раздается злобный голос Юочбалене. — Спать не даешь. Точно нищий на паперти.

Резко обрывается звук. Темнота как будто становится еще гуще, и черная ночь тяжело налегает на поля.

Мама сидит у окна тихая, потерянная, потом оборачивается и произносит:

— До чего же оскотинились, эх, люди…

Это она про старуху Юочбалене.

Душистый аир - i_013.jpg

Я долго ворочаюсь, не могу уснуть: думаю, как бы это отомстить старухе за Казиса. Может, потихоньку забраться в огород и повыдергать огуречную рассаду? Или лук? Только ведь огород прямо под окнами — увидит старуха. А что, если в колодец дохлую кошку кинуть? Нет, не годится — где ее найдешь, дохлую кошку? Придумал, придумал! Я даже подпрыгнул на постели. Ведь старуха на ночь опускает в речку бидоны с молоком. Напущу туда лягушек! Днем наловлю, а как только стемнеет… Эх, знал бы Казис! Небось и ему не спится, как и мне. Интересно, он еще помнит меня?

6
{"b":"848391","o":1}