Через тридцать три года после того, как был сделан первый шаг на этом пути, Фриш по-прежнему не расставался ни с пчелами, ни со студентами. Аудитория во время его лекций всегда была полна. Профессор мог рассказать об опыте, законченном только вчера вечером, мог продемонстрировать эксперимент, мог показать новый отрывок фильма, заснятого ускоренной киносъемкой в инфракрасном свете… Слушать его собирались студенты с разных кафедр, из других институтов, нередко приезжали из разных городов Германии, на лекциях в новоотстроенном здании института стали бывать и иностранцы.
Успех не мешал профессору. Он по-прежнему вставал с рассветом и всё успевал. Правда, ему частенько приходилось являться в институт с полевых работ в старых кожаных тирольских шортах, сверкая голыми коленками. Но профессор никогда не был чопорным.
И когда однажды в институт пришло письмо на имя помощника Фриша — требовалась справка о работах руководителя, — Фриш ответил сам и приписал: «С чего вы решили, будто меня не надо тревожить? Не такая уж я важная шишка!»
14
«— Доктор, а ведь ваше упорство выглядит, пожалуй, странно. Что ж это, в самом деле? Непрерывно, на протяжении десятилетий, работать с одними и теми же объектами? — писал Фриш о себе. — А почему бы не заняться (вспомните-ка господина Штоша!) слоном? Объект, правда, может показаться несколько громоздким, но тогда к вашим услугам любопытнейшее создание — слоновая вошь; а если вы отказываетесь приносить себя в жертву экзотике, то чем, скажите на милость, вас не устраивает, к примеру, кротовая блоха?
— Зачем так зло шутить? — отвечал Фриш самому себе. — В институте целая группа сотрудников изучает позвоночных. И всегда есть сотрудники, занимающиеся другими беспозвоночными — осами, муравьями, пауками, креветками…
— Так-то оно так, но вы, особенно в последнее время, все больше погрязаете в изучении своих излюбленных пчел. Дались они вам! Вот и сейчас: Рэш исследует распределение обязанностей среди рабочих особей в пчелиной семье, Фогель занят чувством вкуса у пчел и питательностью для них разных сахаров, Баумгартнер — строением сложного глаза, Германн — способностью к восприятию освещенности, Лотмар — восприятием ультрафиолетовой части спектра…
— И очень хорошо! — подтверждает Фриш. — Мы не без основания доверяем старому домашнему врачу, которому знакомы наша походка, выражение лица, цвет белков, каждый хрип в легком, каждый тон в биении сердца, ритм пульса… Когда долго занимаешься одним и тем же объектом да еще постоянно о нем думаешь, быстрее подмечаешь в его поведении любую мелочь, глубже видишь, яснее слышишь, открываешь стороны, которые ускользают от тех, для кого объект нов. Я догадался об этом еще мальчиком, лежа на берегу моря и всматриваясь в глубь зеленой воды, плескавшейся о прибрежные камни и игравшей прядями водорослей. Я еще в 1919 году писал, что перед некоторыми смотровыми глазками можно провести всю жизнь. Долговременное изучение одного и того же явления существенно повышает коэффициент полезного действия мысли. И разве не все загадки жизни сосредоточены в каждом живом, во всем, что живо?»
В конце 1933 года Фриша неожиданно навестил Рихард Гольдшмидт — он когда-то руководил большим зоологическим практикумом у Гертвига. Фриш принял гостя в новом здании института, построенном на средства американского фонда. Но друзья быстро покинули директорский кабинет и спустились в подвал, а оттуда — в подземный грот для изучения пещерной фауны.
Только здесь они могли не бояться чужих ушей и подслушивающих аппаратов: фашизм уже утвердился в Германии, всюду кишели шпионы и доносчики.
— Ясно вижу, к чему все идет, — хмуро говорил Гольдшмидт. — Мне оставаться здесь дальше невозможно; если не уехать за границу, за мной захлопнется мышеловка.
Тревожась за старого друга, Фриш не отговаривал его, хотя многого еще не понимал. Какое отношение имеет зоология к политике? Грустным и горьким было прощание и не менее горьким прозрение. Рихард оказался прав. Директору Мюнхенского института зоологии не давали заниматься наукой, как он хотел, требовали другого. Чересчур независимого профессора вызвали в министерство для объяснений: как он разрешает студентам вскрывать дождевых червей, не применяя обезболивающих средств?
— Это недоразумение, мы их применяем… — возразил Фриш.
— У нас есть точные сведения, что во время вскрытия некоторые из червей продолжают шевелиться, — раздраженно оборвал чиновник.
— Возможно, — согласился Фриш, — но мы действуем по инструкции, используя рекомендуемый для данной цели наркоз. Кроме того, насколько я знаю, когда рыболовы наживляют крючки такими же червями, они наркозом не пользуются.
— Какое может быть сравнение? Рыболовы увеличивают продовольственные фонды рейха, — объяснил чиновник непонятливому профессору и наставительно добавил: — Надеемся, вы примете меры и избавите нас от необходимости снова вызывать вас по этому вопросу.
Фриш покинул министерство, дивясь гримасам истории: неистовые палачи в роли истовых членов общества покровительства животным, убийцы молодежи и стариков, женщин и детей охраняют самочувствие дождевого червя…
В другое время это показалось бы ему неумной шуткой… В другое время, но не сейчас.
Особенно отчетливо увидел и понял он все происходящее, когда получил приглашение в Цюрих и впервые после долгого перерыва встретился с многолюдной аудиторией, рассказал о пчелах. И его слушали, его понимали! В стране, свободной от удушливой атмосферы ненависти и взвинченной истерии, он в отчаянии вспоминал родину, ставшую чужой и пугающей.
Но там оставались жена, Лени, ожидавшая писем от мужа из армии, обе старшие дочери, сын, наконец, институт и его сотрудники, среди которых были верные друзья.
Фриш вернулся в Мюнхен, но ему по-прежнему не давали заниматься наукой.
Вскоре последовал второй звонок: профессора уведомили, что по определению министерства высшего образования он отнесен к числу помесей второй группы, почему считается нежелательным на занимаемой должности и обязан подать в отставку. Предки его бабушки по материнской линии были признаны расово неполноценными.
Наступал 1941 год. Уехать, как Гольдшмидт, было уже невозможно.
На просьбы коллег, отправленные министру, ответа не последовало.
Приходилось покориться. И вдруг новое предписание: вопрос об отставке отложить до окончания войны!
Похоже на помилование. Но оно было продиктовано не признанием научных заслуг профессора, скорее тем, что в 1941 году в рейхе и на оккупированных гитлеровцами территориях десятками, сотнями тысяч погибали от нозематоза пчелиные семьи. Значит, плодовые сады, семенники огородных культур, а также многих кормовых трав остаются неопыленными, пустоцветом. Это существенно сказывалось на продовольственных фондах рейха…
А о том, что Фриш несравненный знаток пчел, наслышаны были и в Берлине.
Короче, оставив Фриша «до конца войны», ему предложили заняться поиском средств борьбы с нозематозом.
Возбудитель ноземы никогда не занимал ученого, тема не имела никакого отношения к проблемам ориентировки пчел-фуражиров в полете. Но это во внимание не принималось.
Институт ни на йоту не приблизился к решению поставленных перед ним задач. Но профессор получил возможность остаться, хотя с каждым месяцем работать было труднее. Почти все способные люди в армии. Набирать новых запрещено. Штаты заполнены невеждами, которых интересовала вовсе не зоология: они шпионили один за другим и особенно за старыми сотрудниками.
Беспрерывные доносы и проверки, придирки и помехи, чинимые и местными и столичными властями…
Одно утешение, один просвет: время от времени можно было уезжать в Бруннвинкль, и даже без оплаты той чудовищной пошлины, которая введена была до разбойничьего «аншлюса» за переезд из Германии в Австрию. Теперь не стало Германии, стал третий рейх; не стало Австрии — она объявлена частью рейха, стерта граница — за переезд платить не приходится…