Когда жара кончается и матерчатый колпачок оказывается не по сезону легок, гусеницы, уже достаточно подросшие, приступают к сооружению кровли. Вокруг первого кольца шейной гирлянды без всякой системы прикрепляются кусочки стеблей, обломки листиков. Постепенно они отодвигаются назад, а следующий ряд стебельков укладывается уже более аккуратно, каждый привязывается шелковой нитью вдоль тела. В конце концов настоящая соломенная кровля в несколько слоев прикрывает туловище.
В своем запечатанном домике гусеницы подвешиваются к стене, повисая так, чтоб влага стекала по стрехе. Теперь и зима не страшна.
Весной отогретая солнцем гусеница на время возобновляет свои странствия. Однако, если ее сейчас извлечь из домика, она и не попробует сооружать новый, никакой строительный материал больше не воодушевляет психею. Зима бесследно унесла с собой былое умение строительницы, но зато дала полный простор талантам ткачихи.
Удовлетворив голод, накопив в железах запас шелка, гусеница принимается готовить себе плащ. Раздетая, среди разбросанного вокруг строительного материала, психея не обращает ни на что внимания. Она делает то, что ей положено: подбивает тканью жилище, фактически не существующее. Работа эта бесполезна, напрасна, психею ждет неизбежная гибель.
Так же сфекс запечатывал в опытах опустошенные гнезда, так же пелопей возводил кров над местом, где когда-то строил ячейки.
Подобно водному потоку, который не поднимается в гору и не возвращается к своему истоку, насекомое не возвращается к предшествующим действиям, заключает Фабр: что сделано, то сделано и не повторится.
…После полудня, бледный, с обострившимся лицом, покидает исследователь лабораторию.
Фабр часто говаривал, что люди, судя по их зубам и желудку, должны быть не плотоядными, а плодоядными. Сам он нередко ограничивается горстью сушеных винных ягод, фиников или свежими фруктами. Некоторых блюд он определенно избегал, проявляя даже сентиментальность: жирный паштет из печенки напоминал ему, как он признался в книге «Наши слуги», бедную утку, а воспоминание об утятах было для него всегда памятью о детстве. Зато вино пил неразведенное, предпочитая простое терпкое вино сериньянских лоз всем марочным; не отказывался при случае пропустить стакан согретого вина, а стопкой рома баловал себя ежедневно. Правда, стопка была не слишком большой и всегда единственной.
При всем том он отличал тончайший нюанс в аромате жаркого с чесночной подливкой. Этот талант не сделал Фабра гурманом, однако его соображения о будущем человеческого питания в какой-то мере подсказаны и обостренным вкусом, умением ценить пищу.
Фабр не отказывается даже завтрак и обед превратить в часть своих опытов. Так, он проверил: действительно ли съедобны нимфы цикады, заслужен ли ими античный эпитет «сладчайшие»? Приготовив блюдо по рецепту Аристотеля, Фабр собирает мнения участников дегустации и заключает:
— Чертовски кожистая штука! Жевать от нечего делать — еще куда ни шло, но вообще не стоит тратить время на сбор и приготовление «сладчайшего» лакомства.
Фабр проверил пищевые достоинства не только цикад. Он вместе со всей семьей пробовал и саранчу, взяв под сомнение отзыв одного арабского писателя, утверждавшего, будто саранча представляет прекрасную пищу и для верблюдов, и для человека. Фабр не решает вопроса о верблюдах, но заключает, что людям восторгаться здесь нечем. Другое дело для птицы, особенно домашней. Кто сомневается, пусть вскроет, как это сделал Фабр, сотни птичьих зобов: летом они до отказа набиты останками полевых прямокрылых.
На самом постном лугу, на совсем голых пустырях, обожженных солнцем, ничего нет, кроме кобылки и саранчуков. От них и раздуваются зобы пернатых. Шестиногие прыгуны — это осенняя манна, от которой таким сочным становится мясо птиц. И цесарка, и курица, пирующие на осеннем пастбище, склевывают, конечно, зерно-падалицу, но вместе с ним кобылку и кузнечиков, становясь увесистее, плотнее, жирнее. Куропатки тоже предпочитают этот корм. Фабр вспоминает множество перелетных птах, которые осенью делают в Провансе последнюю остановку перед рывком через Средиземное море. И все, используя привал, нагуливают жир на ребрах благодаря обильному питанию саранчовыми, кузнечиками!
Об этом Фабр думает, лежа на кушетке. С тех пор, как ему перевалило за шестьдесят, он ввел послеобеденный отдых в систему. Иначе трудно подниматься рано. А утренние часы для работы всего ценнее. Минуты же отдыха хороши для размышлений.
Свои соображения о питательных достоинствах саранчовых Фабр сопоставляет с мыслями статьи, напечатанной в только что полученном номере «Тан», и приходит к выводу: саранчовые, что ни говори, все-таки ценны для человека. Они находят для себя корм там, где протянут ноги даже прилежнейшие куры, а в птице, склевывающей саранчовых, насекомые становятся пищей и для людей.
Но не прав ли автор газетной статьи, не появится ли когда-нибудь промышленность, которая с меньшими затратами и большим эффектом будет производить продукты питания? Казалось бы, не Фабру в этом сомневаться после того, как он потерпел поражение в состязании с ретортой. Разве не синтезирован искусственный ализарин, дешевый и превосходящий по качеству мареновые выжимки? И он же сам предвидел эту победу химии.
Однако то красители. Что касается синтеза пищи для человека или для животных, тут Фабр полон неверия. Он записывает:
«Физика уже задумывается над тем, чтоб заставить производительнее работать солнце, этого великого лодыря, который полагает, что сделал для нас все, посластив гроздь винограда и вызолотив колосья. Она загонит его жар в цистерны, расфасует его лучи, использует их там, где мы найдем нужным.
Этими запасами энергии мы будем отапливать наши очаги, вращать колесные передачи, выжимать виноград, и работа сельского хозяйства, такая расточительная, ненадежная, зависящая от колебаний погоды, станет фабричным производством — дешевым, налаженным и исправным.
Тут-то и явится химия, владеющая всем богатством реакций. Она будет для нас производить квинтэссенцию питательных веществ в концентратах, полностью усваиваемых, почти не дающих грязных отбросов. Хлеб станет пилюлей, бифштекс — каплей желе. Полевая работа — каторжный труд эпохи варварства — сохранится только в воспоминаниях, о которых историки будут писать сочинения. Последний бык, последний баран будут выставлены в музеях в виде памятников, подобных тем, какие представлены в чучелах мамонтов, откопанных в сибирских льдах.
Вся эта старина — скот, зерно, овощи, фрукты — в один прекрасный день исчезнут. Этого, говорят, требует прогресс. Что касается меня, я сильно сомневаюсь в наступлении такого золотого века…»
Фабр говорит и о том, чем продиктованы его сомнения, его неверие. Он считает, что изобретательность науки пока односторонняя: «Наборы химикалий в лабораториях представляют арсеналы ядов. Когда нужно изобрести перегонный куб и извлечь из картофеля потоки алкоголя, способного превратить людей в скотов, промышленность не знает границ в своей находчивости и активности. Но искусственным путем получать действительно здоровую питательную массу — это другое дело. Никогда, ни разу подобные продукты не возникали в реторте. Уверен, что и будущее ничего не изменит здесь к лучшему. Организованная материя — единственная настоящая пища — ускользает от лабораторного комбинирования. Ее химиком является сама жизнь!»
Скепсис сквозит здесь в каждой строке. Сегодня, когда деятели органической химии рапортуют об успешном производстве не заменителей, не суррогатов, но полноценных аналогов пищевых продуктов, мы можем видеть, как подвел натуралиста его близорукий здравый смысл.
Впрочем, опыт минувшего столетия засвидетельствовал и другое. Если Фабр был не прав, считая, что не следует стремиться к «заводскому способу производства пищи», то он вполне резонно остужал чересчур запальчивых прожектеров из газеты «Тан», настаивая: «Мы поступим, однако, правильно, если сохраним в сельском хозяйстве и полеводство, и животных». А кобылки и кузнечики, добавлял он, будут занимать свое место в подготовке лучших деликатесов для нашего стола.