Кришнамурти говорит, как достигший просветления. Он говорит так красиво, его слова так полны поэтической созидательностью, что поэты не могут сдержать слез перед красотой выражения. Вот еще некоторые его изречения:
«А кто теперь слушает, кто прислушивается к своему сыну, своей жене или своему другу? Слушать — тоже искусство, и следует прислушиваться и к положению собственного тела, к настроениям и жестам — это тоже музыка, создаваемая жизнью, плывущая вокруг нас».
«Почтенность — признак посредственности. Любить, или даже убить — значит полностью отдать себя действию, и обрести вечность в настоящем. Понятие страха возникает, потому что мы лишены цельности: частью мы живем в прошлом, частью — в будущем. Мы разделены, потому что не живем в настоящем, но живем в воспоминаниях и в догадках о будущем. Страх смерти проистекает не от самой смерти, но рождается из тех участков времени: прошлого и будущего — в которых мы не существуем в действительности. Страх особенно приходит из памяти. Мы боимся смерти, потому что помним, как видели кого–то умершим, и потому что думаем, что и нам придется умирать. Но тот, кто живет в настоящем, не может бояться смерти, потому что он целиком отдает себя действию жизни. Поэтому, когда он умирает, он не будет бояться смерти: в самом действии умирания он обретет целостность, какой, вероятно, не знал при жизни. Такой умирающий полностью откликнется на вызов; он полностью, всей своей жизнью, отдастся смерти. Ведь смерть красива и поэтична; она совершенно отлична от жизни, она — неизвестное и неожиданное; она полна возможностей и не похожа ни на что, известное при жизни. Уже только за это ее стоит любить. Но ведь она еще и конец времени. Тот, кто хочет продлить свое эго, увековечить свои “я был”, “я есть”, “я буду” — встретит смерть печальную. Но тот, кто мыслит, не обременяя себя воспоминаниями, тот, кто слышит и видит в настоящем — способен жить во вневременной сфере, не имеющей начала или конца. У жизни нет начала и конца, так же, как и у смерти».
Слушая Кришнамурти, я думал о том, придет ли день, когда я смогу начать любить смерть и желать ее. Для большинства людей смерть принимает форму кого–то, кого они любят. Для многих это Иисус Христос, для других — Дева или Мать. Что касается меня, то я сомневаюсь, что захочу умереть, прежде чем смерть примет форму золотой девочки или белого цветка. Тогда я прыгну в этот цветок — и он станет моей смертью.
Кришнамурти продолжал:
«Ни одна из фундаментальных проблем жизни не имеет ни ответа, ни разрешения. Ответ или разрешение могут быть найдены только в признании того, что разрешения нет; в принятии ценности того, что проблема неразрешима. Так обстоит дело и с жизнью, и со смертью».
Вернувшись с юга Индии, я встретил Кришнамурти в Дели. Я посещал его лекции и проповеди, и видел, как в спорах он выходил из себя и кричал, будто ребенок. Однажды по случаю мы оказались наедине в его доме. Он стоял в комнатке, окна которой выходили в сад, а я спросил:
— Верно ли, что действие убийства, или совершение какого–то преступления столь же чисто, как и действие любви?
— Да, — ответил он, — но только в том случае, если ум остается ими незатронут. Ведь все действия должны происходить именно так. На самом деле, любовь не должна оставлять следов, после того, как она пережита, так же, как и совершенное преступление.
Тогда я спросил его, читает ли он — и он сказал, что нет. Про сны он сказал так:
— Я вижу сны, только если съем что–то тяжелое. Обычно я не вижу снов, потому что смотрю на мир. Когда человек смотрит, и сознательным и бессознательным существом, он не оставляет ничего для снов и для ночи. Тогда он просто отдыхает.
Однажды я пересказал доктору Юнгу эту беседу с Кришнамурти, а он в ответ поведал мне, как некоторые ученые и изобретатели настолько погружались в свои эксперименты, что просто не оставляли себе ничего такого, что могло бы видеть сны — или, по крайней мере, им казалось, что они не видят снов. Потом вдруг что–то менялось, и они снова начинали видеть сны.
Тогда я спросил Кришнамурти:
— Но что значит «смотреть»? Как нужно смотреть?
— Вот так, — сказал он, и стал пристально глядеть на цветок в вазе, стоявший на столе. Наблюдая за ним, я чувствовал, будто он опустошает себя, и особая атмосфера охватывает его и цветок, и что–то исходит из цветка и из него, возможно, встречаясь в каком–то ином месте, но определенно не здесь.
Потом Кришнамурти стал глядеть на мои руки. В то время я даже подумал, что уже никогда снова не завладею ими — он совершенно отнял их. Тогда он улыбнулся своей невероятно красивой улыбкой.
Я спросил:
— Вы говорите, что нет нужды следовать за учителем, и что не стоит ни учить, ни учиться. Но почему тогда вы проповедуете и произносите речи?
Казалось, он был озадачен, но ответил так:
— Я источаю свои мысли, как цветок источает запах. Цветок просто не может этого не делать.
— Скажите, — спросил я еще, — а устаете ли вы от этого?
— Да, немного.
Я подумал, устает ли цветок, источая аромат.
Мы вышли в сад на чаепитие. Кришнамурти пил только горячую воду, в которой смешал мед и лимон. Из–под стола появился кот. Кришнамурти пытался подозвать его, но тот прошел мимо. Глядя на него тогда, я стал проникаться соучастием к нему, мужчине чрезвычайной храбрости. Кришнамурти — один из величайших людей наших времен. Его суждения, хотя он и отрицает это, коренятся в философии Веданты, и в некоторых отношениях подобны дзен–буддизму. Всё же, его проповеди страдают от слабости изложения, характерной вообще для восточного мышления: будучи записанными, они выглядят неубедительно. Как бы то ни было, Кришнамурти — проповедующий брахман. Он противоречит себе, проповедуя о том, что человеку не следует проповедовать. Однако этого противоречия он не видит — индиец никогда его не видит, даже в политике. Более того, оно его и не волнует, потому что мысли его не рациональны, они проистекают из других областей.
С некоторых пор Кришнамурти потерял равновесие, вероятно из–за того, что приблизился к барьеру, сквозь который не может пройти. Однажды он уже обнаружил, что нужно отречься от роли Мессии — и ему, вероятно, придется совершить новое отречение, чтобы обрести способность двигаться дальше, или даже просто остаться живым. Он проповедует полное отвержение условностей; он принимает любовь и преступление, но сам живет как традиционный индиец юга. Вегетарианец, пьющий мед и горячую воду, живущий аскетично — в полном соответствии с установленным образцом гуру, или учителя. Я не знаю, случалось ли ему полюбить, но уверен, что никаких злодеяний он не совершал никогда.
И теперь, чтобы суметь пройти дальше и цвести, как розы в его комнате, ему придется отречься от своих лекций. А может, он станет любить или убивать, или перестанет быть Мессией, которым всё же является вопреки себе. Ему придется стать цельным человеком и спуститься к человеческим путям. В общем, пришло время второго отречения.
LI. Истерия?
Я снова возвратился в Дели, чтобы встретиться с чилийским другом — врачом, возвращавшимся в Россию проездом через Индию. В тот вечер мы долго беседовали. Мой друг, расхаживая взад и вперед по комнате, стал говорить о том, что в первую очередь, мы должны сохранять чистоту рассудка.
— Мы, люди Южной Америки, не принадлежим этому миру, — начал он. — Так же, как не принадлежим и цивилизации западного христианства. Мы ни коренные американцы, ни европейцы: мы где–то в середине. Может быть, поэтому наши суждения могут быть несколько яснее прочих. Но, прежде всего, мы должны отдавать себе отчет в том, что цивилизация западного христианства определенно погибает. Серьезным подтверждением этому служит ее симпатия к Востоку, поскольку тяга к экзотике, ориентализм, всегда появлялись в культурах упадочных. Другим свидетельством является ее восхищение примитивизмом и природой. Ведь цивилизация — это всегда искусственная структура, выстроенная в противостоянии к природе. Здесь, в Азии, я вижу примитивизм повсюду, ну, или если тебе угодно — древность. Мы, люди Южной Америки, не принадлежим на самом деле к здешнему миру, но, поскольку мы столь долгое время притворялись европейцами, нам может быть удобно чуть повернуться к Востоку, чтобы уравновесить себя.