Но, определенно, нет более эффектного примера искусственного возникновения метафорической абстракции и понятийно-всеобщего из сферы частного и гетерогенного, чем появление — или, скорее, как у Руссо, раскрытия, поскольку это всегда было первичным актом, который только и мог гарантировать бытие «общества» — самой общей воли. Де Ман справедливо подчеркивает, что структурные следствия этого первичного акта или унификации на социальном уровне текстуально существенно отличаются от того, что мы обнаруживаем во «Втором рассуждении». Но дилемма здесь в любом случае острее, поскольку у Руссо становится очень трудно снова спуститься от универсальности закона, существующей на уровне общей воли, к контингентным решениям, посредством которых этот закон каким-то образом приспосабливается к отдельным конфликтам или, как сказал бы де Ман, референциальным обстоятельствам. И все же это еще один локус, в котором пересечение с марксизмом могло бы оказаться плодотворным: жалобы на недостаточное развитие политического аспекта в марксизме должны, конечно, со временем пробудить внимание к отношению между «экономической» абстракцией (стоимостью) и абстрактной или всеобщей инстанцией, которой является государство или общая воля.
Изображая это схождение во многих пунктах «Аллегорий чтения» и марксистской проблематики, следует наконец сказать кое-что и о самих этих кодах как терминологических инструментах, которые допускают или исключают определенные виды работы. Преимущество марксистского кода «стоимости» — в противоположность «риторике» де Мана или же «тождеству» и «понятию» Адорно — в том, что он смещает или преобразует философскую проблему «заблуждения», которая тревожила нас на протяжении всего этого изложения. Слишком просто, хотя и не неверно, считать, что концепции заблуждения, оформляющие позиции как де Мана, так и Адорно, логически предполагают некую первичную фантазию об «истине» — то есть соответствии языка или понятия их предметам — которая, словно бы в безответной любви, увековечивается в своих теперь уже разочарованных и скептических выводах. Ничего подобного не может возникнуть в терминологическом поле, управляемом словом «стоимость». Терминология заблуждения всегда, вопреки себе, указывает на то, что мы можем каким-то образом избавиться от него, сделав еще одно усилие разума. На самом деле изломанность прозы де Мана, как и Адорно, во многом проистекает из потребности обойти это нежелательное следствие, снова и снова подчеркивая «объективность» подобных заблуждений или иллюзий, которые являются неотъемлемой частью языка или мышления и не могут быть в этом смысле исправлены, по крайней мере не здесь и не сейчас. В этом де Ман, похоже, как нельзя более далек не только от Адорно, но и от самого Деррида, у которого полно намеков на то, что некое радикальное преобразование социальной системы и самой истории могло бы открыть возможность помыслить новые виды мысли и понятий, что с языковой точки зрения де Мана представляется совершенно невообразимым. Тогда как понятие стоимости полезно тем, что перестает предполагать и тащить за собой какие-либо из этих проблем заблуждения или истины: о его конкретных воплощениях можно судить иначе (и, соответственно, и Лукач, и Грамши считали главной задачей революции не что иное, как отмену закона стоимости), однако его абстракции являются объективными, историческими и институциональными, а потому они направляют нашу критику абстракции в другую сторону.
Все это можно сказать и по-другому, осмыслив то, как концептуальный аппарат самого де Мана — то есть нечто названное «риторикой — выполняет также и опосредующую функцию. Наше обсуждение специфического употребления де Маном термина «метафора» как обозначения концептуализации в целом говорит о том, что здесь задействовано нечто более сложное, чем простое (или соответствующим образом проработанное) переписывание текстуальных материалов в категориях тропологии — последнее больше относится к работе Хейдена Уайта, Лотмана или группы «Мю» (от которых де Ман всегда стремился стратегически открещиваться). Скорее, более общее опосредующее употребление понятия метафоры позволяет самой тропологии быть терминологически привязанной к ряду других предметов и материалов (политических, философских, литературных, психологических, автобиографических), в которых определенное объяснение тропов и их движения получает затем автономию. Метафора, следовательно — ключевой пункт того, что мы назвали перекодированием у де Мана: первоначально это не тропологическое понятие в узком смысле, а, скорее, место, в котором заявляется, что динамика тропов является «той же самой», что и значительный ряд феноменов, выделяемых другими кодами или теоретическими дискурсами совершенно не связанными и никак не соотносящимися друг с другом способами (до сего момента мы использовали категорию «абстракции»). Метафора у де Мана, следовательно, сама является метафорическим актом, насильственным сопряжением различных и разнородных предметов.
В то же время нечто подобное можно сказать и о других видах языковых или риторических инструментов, которыми время от времени приходится пользоваться в разных местах «Аллегорий чтения». В частности, часто отмечалось, что вездесущий термин «риторика» (или его замена — собственно «чтение») не вполне покрывает разрыв между терминологией тропов и совершенно иной терминологией Дж. Л. Остина, который проводит различие между перформативными и констативными речевыми актами разных типов. Однако удивительный успех Остина в более поздней теории объясняется, по крайней мере частично, структурными ограничениями самой лингвистики, которая вынуждена конституировать себя, исключая все то, что находится за пределами высказывания (действие, «реальность» и т.д.); Остин внезапно изобретает способ говорить об этой исключенной неязыковой реальности в «лингвистических» категориях, то есть изобретает своего рода новое «другое» внутри философии языка, которое, вроде бы выделяя действию место внутри новой лингвистической терминологии, оправдывает теперь распространение этой терминологии на «что угодно». Мы отмечали, что де Ман воспроизводит оппозицию Остина в категориях «грамматики» и «риторики», чем противоречие признается, однако оно погружается внутрь языка, но не «разрешается» (я, впрочем, не хочу, чтобы меня поняли в том смысле, будто его можно решить). Здесь мы тоже обнаруживаем стратегическое перекодирование, но несколько иного типа: включение структурного другого или исключенного из данной системы посредством наделения его именем, взятым из терминологического поля самой этой системы.
Что, наконец, сказать об онтологическом аргументе, который столь часто используется для подкрепления приоритета одного кода перед другим (что идет первым — язык или производство)? Можно согласиться с тем, что язык уникален и sui generis, даже если трудно понять, как языковые, по своей сущности, существа вроде нас могли бы вообще иметь возможность достичь даже такого ограниченного прозрения; также очевидно, что де Ман пошел дальше многих других в своем неустанном и самоистязающем усилии постичь механизм языка в момент его действия. Однако приоритет языкового кода или герменевтики тем самым не гарантируется, хотя бы по причине ницшевского толка, то есть потому, что нельзя удостоверить приоритет ни одного кода. «Если весь язык говорит о языке» (AR 153, 180), то есть, если «Всякий язык — язык о наименовании, то есть концептуальный, фигуральный, метафорический метаязык» (AR 152-153, 179), из этого никоим образом не следует, что теоретический код, организованный вокруг темы языка, обладает неким предельным онтологическим приоритетом. Весь язык может быть в этом смысле «о языке», но разговор о языке в конечном счете не отличается от разговора о чем угодно. Или, как это мог бы сформулировать Стэнли Фиш, из этих «открытий» глубинной дисфункциональности всех словоупотреблений не вытекает никаких практических следствий. Но не все противоречия в творчестве де Мана (и даже не самые интересные) порождаются его попыткой преобразовать анализ в метод и выработать путем обобщения рабочую идеологию (или даже метафизику) на основе его поразительных прочтений отдельных текстов и отдельных высказываний.