Мы должны быть благодарны Рональду Л. Мику за то, что он написал предысторию понятия «способ производства» (которое впоследствии было разработано в трудах Моргана и Маркса), то есть понятия, принявшего в восемнадцатом веке форму того, что Мик называет «теорией четырех стадий». Эта теория сложилась во Франции и в шотландском Просвещении в виде представления о том, что человеческие культуры исторически меняются в соответствии со своим материальным или производственным базисом, который проходит четыре основных этапа — охоты и собирательства, пастушества, сельского хозяйства и, наконец, торговли. В этом историческом нарративе затем, и особенно в мысли и работах Адама Смита, кое-что произойдет, а именно: поскольку уже выработан предмет исследования, которым стал специфический для современности способ производства или капитализм, исторические леса докапиталистических стадий постепенно отпадают, так что модели капитализма у Смита и Маркса приобретают синхронический характер. Однако Мик желает доказать[319], что исторический нарратив стал фундаментальным для самой возможности мыслить капитализм как систему, синхроническую или несинхроническую; и примерно такой же будет и моя позиция по отношению к этой «стадии» или моменту капитализма, который некоторые из нас называют «постмодернизмом».
Меня же главным образом интересуют условия возможности понятия «способ производства», то есть характеристика исторической и социальной ситуации, которая, собственно, и позволяет выдвинуть и сформулировать понятие «тотальности». Я допускаю, в общем, что продумывание этого нового мышления (или же новой комбинации старых мыслей) предполагает такой тип «неравномерного» развития, что разные, но сосуществующие способы производства получают возможность вместе опознаваться в одном и том же жизненном мире того или иного мыслителя. Мик описывает предварительные условия производства этой конкретной концепции (представляющей собой в своей исходной форме «теорию четырех стадий») так:
По моему собственному мнению, мышление того типа, что мы рассматриваем, акцентирующее, первым делом, развитие экономических технологий и социально-экономических отношений, скорее всего является производным, во-первых, от скорости экономического развития и, во-вторых, от простоты наблюдения контраста между экономически развитыми областями и теми, что все еще находятся на «более низких» стадиях развития. В 1750-1760-х годах в таких городах, как Глазго, и в таких областях, как наиболее развитые провинции на севере Франции, вся социальная жизнь тамошних сообществ подверглась быстрой и достаточно заметной трансформации, и было вполне очевидным, что это произошло вследствие глубоких изменений в экономических техниках и социально-экономических отношениях. Эти новые формы экономической организации, только-только складывающиеся, можно было довольно легко сравнивать и сопоставлять с прежними формами организации, которые все еще существовали, скажем, в Шотландском нагорье, в остальной части Франции или же среди индейских племен в Америке. Если изменения в способе добывания средств существования играли столь важную и «прогрессивную» роль в развитии современного общества, вполне законно было предположить, что такую же роль они играли и в прошлом обществе[320].
Эта возможность впервые помыслить понятие способа производства иногда описывается довольно неопределенно, как одна из новообразованных форм исторического сознания или историчности. Но не обязательно обращаться к философскому дискурсу о сознании как таковом, поскольку описываемое можно с равным успехом назвать новыми дискурсивными парадигмами, и этот более современный способ речи о появлении понятий подтверждается, с точки зрения литературно образованных читателей, тем, что наряду с этой парадигмой обнаруживается еще одна новая парадигма, на этот раз историческая — в романах Вальтера Скотта (как его интерпретирует Лукач в «Историческом романе»). Неравномерность, которая позволила французским мыслителям (Тюрго, но также самому Руссо!) концептуализировать «способ производства», имела, видимо, как и все остальное, отношение к предреволюционной ситуации Франции этого периода, в которой феодальные формы как нечто особое и отличное еще больше выделялись на фоне целого, новообразовавшейся буржуазной культуры и классового сознания. Шотландия во многих отношениях — более сложный и интересный случай, поскольку просвещенческая Шотландия, как последняя из формирующихся в те времена стран первого мира или как первая из стран третьего мира (если использовать здесь провокативную идею Тома Нейрна из «Распада Британии»), была, прежде всего, пространством сосуществования совершенно разных зон производства и культуры: архаическая экономика горцев с их клановой системой сочетается здесь с коммерческим напором «партнера» и соседа Англии, стоящего на пороге промышленного «рывка». Великолепие Эдинбурга было, соответственно, следствием не гэльского генетического материала, но скорее стратегической, хотя и эксцентричной позиции шотландского мегаполиса и шотландских интеллектуалов по отношению к этому едва ли не синхронному сосуществованию различных модусов производства, причем задачей шотландского Просвещения стала именно попытка «помыслить» или теоретизировать его. И это не просто экономический вопрос. Скотт, как позже Фолкнер, унаследовал социально-историческое сырье, народную память, в которой кровопролитные революции, гражданские и религиозные войны отображали в форме живого повествования сосуществование способов производства. Условия мысли новой реальности и формулирования новой парадигмы для нее требуют, судя по всему, уникальной ситуации, а также определенной стратегической дистанции от новой реальности, которая обычно оглушает тех, кто слишком в нее погружен (это в каком-то смысле напоминает эпистемологический вариант принципа «стороннего наблюдателя», хорошо известного в научных открытиях).
У всего этого есть, однако, еще одно вторичное следствие, имеющее здесь для нас большее значение и относящееся к постепенному вытеснению такой понятийной системы. Если постмодернизм, как расширенная третья стадия классического капитализма, является более чистым и гомогенным выражением классического капитализма, из которого были вычищены многие ранее сохранявшиеся анклавы социально-экономического различия (посредством колонизации или поглощения товарной формой), тогда есть смысл предположить, что размывание нашего чувства истории и, в частности, наше сопротивление таким глобальным или тотализирующим понятиям, как собственно способ производства, являются производной не чего-нибудь, а именно такой универсализации капитализма. Там, где все системно, само понятие системы теряет, вероятно, свои основания, возвращаясь лишь путем «возвращения вытесненного» в кошмарных формах «тотальной системы», вымышленной Вебером, Фуко или героями романа «1984».
Но способ производства не является «тотальной системой» в этом малопривлекательном смысле; он содержит в себе ряд контрсил и новых тенденций, как «остаточных», так и «нарождающихся», которые он должен попытаться освоить или проконтролировать (отсюда концепция Грамши о гегемонии). Если бы эти гетерогенные силы не обладали собственной действенностью, гегемонический проект был бы не нужен. То есть различия предполагаются моделью, чем-то, что следовало бы четко отличить от другой черты, которая затемняет эту, а именно от того, что капитализм также производит различия или дифференциацию как производную своей собственной внутренней логики. Наконец, если вспомнить наше исходное обсуждение репрезентации, ясно, что существует различие между понятием и вещью, между глобальной или абстрактной моделью и нашим индивидуальным социальным опытом, некоторую объяснительную дистанцию от которого первая и должна создавать, хотя вряд ли должна его «заменять».
Также полезно напомнить еще кое-что касательно «правильного использования» модели способа производства: не будет лишним отметить, что так называемый способ производства не является продукционистской моделью. Также не стоит забывать о том, что он включает ряд уровней (или порядков абстракции), которые должны соблюдаться, чтобы его обсуждение не выродилось в хаотичную перебранку. Я предложил весьма общую картину таких уровней в работе «Политическое бессознательное» и указал, в частности, на различия, которые должны соблюдаться, между изучением исторических событий, отсылкой к более крупным классовым и идеологическим конфликтам или традициям и рассмотрением безличных социально-экономических систем, порождающих закономерности (хорошо известными примерами которых являются сюжеты овеществления и коммодификации). Вопрос агентности, который часто возникает в данной работе, должен быть спроецирован на эти уровни.