Внимательное чтение «Манифеста» указывает, однако, на иной способ понимания взгляда Маркса на капитализм как стадию, поскольку последний может быть представлен в качестве огромного черного ящика или же «исчезающего медиатора», чрезвычайно сложной, долгосрочной передовой лаборатории, через которую должны пройти докапиталистические народы, чтобы перепрограммироваться и переучиться, видоизмениться и развиться на своем пути к социализму. Эта интерпретация (которая, хотя и является структурной, остается диалектической) сегодня перераспределяет черты радикального отличия прежних последовательностей; она исключает вопросы относительно типа общества, коллективного характера и культуры, предполагаемых самим капитализмом, поскольку заставляет нас рассматривать его в качестве процесса, а не отдельной стадии; наконец, она требует от нас пересмотреть черты, приписываемые постмодернизму в функциональном модусе, в качестве новых, закрепившихся форм структурной тенденции, которой Маркс уже дал, как известно, описание в категориях разделения и разъединения, редукции, дезагрегации, лишения и т.д.
Если вернуться, однако, к другим вариантам опыта модерна, мы уже выяснили, в каком смысле модерн по меньшей мере совместим с ощущением различия и назревающих перемен, неминуемых как в предметном мире, так и в самой психике:
Не я, не я — но ветер сквозь меня!
Чудный ветер в новом измерении времени!
Только бы позволить ему нести меня!
Только бы чувствовать в себе тонкий,
нежный, крылатый ветер!
Только бы отдаться этому ветру,
пробившему дорогу через хаос.
Быть таким же как он — тонким изящным лезвием,
упорным и острым резцом,
приводимым в действие невидимыми силами;
Тогда стена рухнет и я увижу чудеса,
Я найду свои Геспериды
(Пер. с англ. В. И. Постникова)
[308].
[Not I, not I, but the wind that blows through me!
A fine wind is blowing the new direction of Time.
If only I let it bear me, carry me, if only it carry me!
If only I am sensitive, subtle, oh delicate, a winged gift!
If only, most lovely of all, I yield myself and am borrowed
By the fine, fine wind that takes its course through the chaos of the world
Like a fine, an exquisite chisel, a wedge-blade inserted;
If only I am keen and hard like the sheer lip of a wedge
Driven by invisible blows,
The rock will split, we shall come at the wonder, we shall find the Hesperides.]
Именно экзистенциальная неотвратимость является синонимом множества выражений этого чувства объективного изменения, которое охватывает модерн вместе с отвращением к пережиткам старого, а также ощущением того, что Новое — не только облегчение и освобождение, но еще и обязанность: это то, что вы должны сделать с собой, чтобы не ударить в грязь лицом и быть достойным нового мира, который постепенно складывается вокруг вас. Но это мир, чьи красноречивые сигналы обычно бывают технологическими, даже если его требования и претензии являются субъективными, включая в себя обязательство произвести новых людей, совершенно новые формы субъективности. Также это, как напомнил нам Джон Берджер[309], мир, утопическое обещание которого будет нарушено Первой мировой войной, если не считать более направленного и ограниченного теперь канала системного изменения и социально-политической революции как таковой, исторически увековеченной Советской революцией, сопровождавшейся необыкновенным всплеском в модернистской культуре. Здесь не место снова праздновать годовщину этого брожения, можно разве что отметить, что оно задает фундаментальное структурное отличие от постмодерна (в котором, поскольку все теперь новое или, скорее, ничто более не является «старым», сама воодушевленность этой темой в значительной степени диалектически падает), а кроме того, и сама позиция постмодерна должна теперь предложить новые точки зрения на модернистское наследие, теперь уже классическое. Из этого следует по крайней мере то, что модерн неотделим от этого чувства радикального отличия, здесь обсуждаемого: люди модерна ощущают себя особым типом людей, радикально отличным от прежних докапиталистических традиций или же от современников модернизма (и империализма), живущих в колониальных областях. То, что оказывается здесь оскорблением для других обществ и культур (а также, нелишне добавить, и для других рас), сегодня будет осложнено тем, как ряд других обществ интериоризируют дилемму и по-разному проживают драму Старого и Нового, с изрядной тревогой. Однако совершенство большой технологии капитализма (включая его промышленность) представляет собой, конечно, не какую-то личную заслугу белых северных европейцев (часто протестантов); это случайное следствие исторических обстоятельств и структур (или условий возможности), о котором было бы тавтологией сказать, что в нем «учителя» сами по определению уже «переобучились», поскольку наряду с другими технологиями капитализм производит и развивает еще и человеческую технологию, а именно производство «производительной рабочей силы».
Тем не менее даже это описание, которое уже не содержит никакого евроцентризма, полагает и предполагает абсолютное отличие самого капитализма. Тогда о глобальном постмодернизме, в котором различия такого рода теоретически отвергаются, следовало бы заметить, что его собственное условие возможности предполагает гораздо большую модернизацию других сегментов земного шара, чем было в эпоху модерна (или классического империализма).
Откуда тогда возникает эта странная внутренняя тень или затемнение внутри модерна — тень собственно декаданса? Почему гордые люди модерна — или модернизма — в лучшем случае озабоченные собственной недостаточной современностью, должны затаить в себе фантазию о томном, неврастеническом отличии, которым они попрекают старейшие провинции собственной империи, не говоря уже о «самых передовых» художниках и интеллектуалах? Декаданс — это, конечно, нечто одновременно сопротивляющееся модерну и возникающее после него, как будущая судьба, в которой все обещания модерна зависают и разваливаются. Это понятие служит фантазии о возвращении всех наистраннейших религиозных сект и блюд после триумфа секулярного, homo economicus и утилитаризма: то есть это призрак надстройки, самой культурной автономии, который преследует всемогущество базиса. «Декаданс» в таком случае является не чем иным, как предчувствием самого постмодерна, но в условиях, которые не позволяют предсказать это будущее с социологической и культурной точностью, а потому сбивают смутное ощущение будущего, выражая его в довольно фантастических формах, которые позаимствованы у отщепенцев и эксцентриков, извращенцев и Других или чужих, как они присутствуют в актуальной (модерной) системе. Наконец, в истории или скорее в историческом бессознательном «декаданс» предстает перед нами как неискоренимая инаковость прошлого и иных способов производства — инаковость, полагаемая капитализмом как таковым, которую он теперь, однако, словно бы примеривает на себя, рядясь в старые костюмы, поскольку эти древние декаденты (у которых самих не было понятия о декадансе) — суть другие другого, отличие отличия: они смотрят на свое собственное окружение нашими глазами, не видя ничего, кроме болезненно экзотического, но при этом вступают с ним в заговор и в конечном счете заражаются им, так что роли постепенно меняются, и именно мы, люди модерна, становимся «декадентами» на фоне более естественных реалий докапиталистического ландшафта.