— Мы с ним заранее о встрече условились. Вы уж будьте так добры, приведите его сюда.
Когда она ушла, Ут До спросил:
— Это тот самый журналист, верно, Тханг?
— Да.
— Тогда вам надо умыться, брюки надеть, рубашку.
Мы-то с ним расхаживали в одних трусах и в грязи были по уши. Побежали через большак к каналу — умываться.
Только успели мы переодеться, журналист Чан Хоай Шон пожаловал собственной персоной. Был он все тот же, в тех же самых серых брюках и белой рубашке, поверх которой надел американскую куртку, на плече висела фотокамера. Но вел он себя теперь по-другому — как человек, уже бывавший в партизанском крае и возвратившийся издалека к старым своим друзьям. Прежней робости как не бывало. Обрадованный, он бросился к нам. Не протягивая мне руки, сразу обнял за плечи.
— Какое счастье, Тханг, что я застал тебя здесь. Мне просто повезло!
Я познакомил его с Ут До. Он держался сегодня более открыто, непринужденно. Мы уступили ему нейлоновый гамак, а сами уселись в холщовый цвета хаки. Наверно, он впервые пользовался таким гамаком. С довольным видом покачался разок-другой, пощупал завязки из парашютных строп, стал расспрашивать, как лучше подвесить гамак. Наивное любопытство его явно пришлось Ут До по душе. Он велел мне встать из гамака и раза три-четыре распустил и снова затянул завязки, поясняя, как это делается. Наконец гость сам обмотал завязкою дерево, сделал петлю и затянул узел, потом подергал стропу и осторожно уселся в гамак.
— Надо будет еще поупражняться, — весело сказал он, — рано или поздно я тоже обзаведусь собственным гамаком.
Но вдруг замолчал и потупился. Я понимал, он подыскивает слова, чтобы начать разговор, ради которого, собственно, и явился сюда во второй раз. Помолчав, он поднял голову и заговорил, голос его звучал по-другому — строго, чуть ли не торжественно:
— Братья! На этот раз я приехал к вам совсем с другой целью, чем раньше. Я принял решение — окончательное. Но до того, как расскажу вам все, хочу, чтобы ты, Тханг, прочитал письмо моего друга.
Достав из кармана куртки письмо на тонком бумажном листке, сложенном вчетверо, он протянул его мне.
— Вот… Прочтите вместе с Утом. Потом поговорим.
Я раскрыл письмо. Почерк был мелкий, слегка наклонный.
«Дорогой Шон!
Вот уже три года мы с тобой не виделись. В день своего отъезда я заходил к тебе, долго стучался в дверь, но тебя не было. Я часто думаю, окажись ты тогда дома, как знать, возможно, сейчас мы были бы вместе. Лежу в гамаке, покачиваюсь и вспоминаю время, прожитое в Сайгоне. Уверен, это очень даже могло случиться; увы, я не застал, тебя. А ждать я тогда не мог, не успел попрощаться ни с кем, даже с отцом и с мамой. Прошло три года, я с каждым днем все больше убеждаюсь: я был прав, что ушел тогда, мой выбор верен. Он совпал с «волею неба» и моей собственной волей. Сколько лет маялся, какой горечью отравлено было сердце, и все из-за поисков своего места в жизни. Земля огромна, живи себе где угодно, но истинное свое место все ищешь и выбираешь до седых волос. Вот и я наконец отыскал свое место — единственное, которое соответствует моему положению и убеждениям. Нет, оно не на той стороне, где все прогнило, выродилось, но — и не на «этой»; мое место посередине, именно между противоборствующими силами. Подобно многим нашим друзьям, я в шестьдесят восьмом после лунного Нового года Земли и Обезьяны ушел из Сайгона и примкнул к третьему фронту. Этот Союз[36] и есть самая подходящая для таких людей, как мы, организация. Объединение патриотов, стремящихся спасти свою страну.
Шон! Нечего больше колебаться! Твои друзья ждут тебя! Каждый раз, вспоминая о тебе, мы сожалеем: эх, будь среди нас человек с таким умом, и знаниями, как у Шона, сколько бы можно было совершить важных дел. Достаточно, скажем, написать правдивую книгу о тех тюрьмах, где ты неоднократно бывал. Подумай и решайся. Твое место не там, а здесь, среди нас.
Это письмо я пишу и от имени наших друзей, которые шлют тебе сердечный привет.
Ждем тебя
Подпись…
Постскриптум. Я неожиданно встретил здесь певицу Ми Тхань, она теперь артистка ансамбля Освобождения. Она повзрослела, но хороша по-прежнему. Мы рассказали ей, что там, у себя, грустя по ночам, ты часто включаешь магнитофон и слушаешь ее пение. Она была очень растрогана».
Дочитав письмо, я сложил его и вернул Шону.
— Это писал один профессор, старый мой друг, — сказал он. — Все так и было, он ушел тогда из Сайгона. И он прав: застань он меня в тот день, когда стучался в мою дверь, чтобы проститься, быть бы мне сейчас другим человеком. Весна шестьдесят восьмого канула в прошлое. Люди в Сайгоне с тех пор не видели на улицах бойцов Освобождения, но образы смельчаков остались в памяти у всех. Да, в городе больше не слышно выстрелов, но в сердцах людей, в моем собственном сердце они не смолкли. Эхо взрывов разрушило стены, разделявшие нас. Глухие стены политических предрассудков, предубеждения и вражды рухнули. Мысли людей прояснились. Тогда-то прозрел и я. Прозрел и пришел сюда, к вам. Счастливый случай свел нас с тобой, с твоими друзьями, дал мне возможность повстречать дядю Хая, услышать историю семьи, где каждый — борец против захватчиков, истинный патриот. Потом я вернулся в Сайгон, к себе домой. Но улицы и места, с которыми было связано столько воспоминаний, вдруг стали чужими для меня. И тут я получил письмо от моего друга, вступившего в Союз национальных сил, — вот это самое письмо. Верно! — подумал я. Когда идет борьба за само существование нации, никто из ее сыновей не может быть только свидетелем. Нет, надо самому броситься в бой, броситься в бой!
Он дважды медленно кивнул головой.
Итак, к нам пришел еще один боевой товарищ. Вроде бы мы должны были выказать свою радость. Но почему-то все трое молчали. Ни тогда, ни долгое время спустя я, думая об этом, не мог объяснить себе, отчего мы с Ут До не закричали от радости, не кинулись обнимать Шона. Может быть, мы умолкли, понимая: на наших глазах совершается поворот в судьбе человека? Или решение Шона «самому броситься в бой» показалось нам слишком внезапным? Мог смутить нас и его голос — торжественный, но приглушенный и печальный, как бы полный раскаяния.
— На сей раз я перебрался сюда, — помолчав, сказал он, — чтобы просить вас помочь мне добраться до резиденции Союза.
— Когда ты намерен отправляться? — спросил я.
— Я решил вступить в бой, и ничто не может изменить это решение. Но отправляться сразу я не хочу. Подыскиваю себе местечко поспокойнее, где мог бы сперва написать книгу о зверствах, которые видел своими глазами, там, в тюрьмах. Ведь я прихожу к моим друзьям чуть ли не последним и не хочу являться с пустыми руками. Госпожа Ут Ньо предоставила мне домик на плоту, вот и засяду за работу. У меня к вам просьба — позвольте мне оставаться там, пока не закончу книгу.
Я-то хотел предложить ему поскорее отправиться в путь, а уж там, на месте, и написать свою книгу. Но успел сообразить: этот совет мой останется втуне и только расстроит Шона.
— Отныне, — добавил он, — прошу вас официально считать меня представителем «третьей силы».
Я не нашел еще подходящих к обстоятельствам слов, успел лишь кивнуть, как вдруг нагрянула «старая ведьма». На бреющем полете она прошла в просвете между древесными кронами прямо над нами. Черная, с растопыренными крыльями, она едва не задела верхушки манго, заложив вираж, вернулась сразу и начала кружить над садом, как раз над нашим НП.
Чан Хоай Шон, как я заметил, следил за «старой ведьмой» с иным, чем прежде, выражением лица. В прошлый раз, когда «ведьма» кружила над садом у дома дяди Хая, Шон не выказал ни страха, ни нарочитого хладнокровия, он просто остался безучастным. И эту безучастность его очень легко понять: даже в мыслях самолет-корректировщик не был ему врагом. А на сей раз, попав в поле зрения пилота, Шон чувствовал себя обороняющимся, то есть — мишенью. Не привыкнув к бомбежкам и обстрелам, он не мог сохранять спокойствие, как мы: соскочил с гамака и тревожно озирался вокруг.