— Шау Линь и вы, ребята, ешьте, угощайтесь. А я расскажу вам, что дальше было. Приходят, значит, они «завоевывать доверие народа». Ладно, думаю, желаете расположить нас к себе, валяйте, пробуйте. Дам вам такую возможность. Натаскала во двор узловатых пней с корневищами, пусть порубят на дрова. Как увижу их в воротах, сразу сую топор в руки и говорю: «Здравствуйте, братцы-миротворцы! Хвала небесам, явились наконец нам в помощь. Видите, я на сносях, нарубите дров, сделайте милость». Ну вот, не далее как нынче утром явились. Один ухватил топор, раскорячил ноги и давай рубить. Топор-то тупой, дерево твердое. Зазвенит топор — да от пня и отскочит. Рубил он, рубил, пока на ладонях волдыри не вскочили. Тогда с проклятиями отступился — и вон со двора. До вечера ходили мимо дома «миротворцы», и который ни глянет во двор на кучу пней, сразу нос воротит.
Тут-то и прервал ее голос Ут Чам, караулившей во дворе. Услыхав о приходе тетушки Тин, Бай опустила ноги с топчана, взяла фонарь со схваченным проволокой стеклом, стоявший перед семейным алтарем, и снова обернулась к гостям:
— Знаешь, Шау, когда вчера мне передали твою просьбу пригласить сюда тетушку Тин, я долго не могла придумать никакой причины. И в конце концов попросила детей одолжить у кого-нибудь моторную лодку и съездить к повитухе, сказать: у меня, мол, начались схватки. Хотя какие тут схватки на седьмом месяце? Да видно, придется этой ночью родить. — Она засмеялась, потом сказала: — А ты, Нам, не признавайся сразу — посмотрим, помнит тебя тетушка?..
— Ладно уж, бери фонарь и ступай, — поторопил жену Бай Тха, прислонившийся к стене рядом с Намом.
— Привет всей честной компании! — Тин вошла в дверь. Она оказалась довольно высокого роста, лет шестидесяти, седые волосы гладко зачесаны назад, широкий лоб, впалый уже рот, маленький, чуть вздернутый нос и неожиданно яркие, блестящие, как у девушки, глаза. На ней была белая блуза баба́. С виду никак не скажешь, что она деревенская повитуха; скорее она походила на старую учительницу — умную, сдержанную и строгую. Следом за нею вошла молоденькая девушка. Казалось, двадцатилетняя юность тетушки Тин воплотилась снова в движениях и облике дочери. Ут Чам обнимала девушку за плечи. Они так и вошли, обнявшись, в дверь и уселись рядышком на скамейке у стены.
Шау Линь, Ут До, Бай Тха и чада сестрицы Бай, все трое, поздоровались с тетушкой Тин и справились о ее здоровье. Один Нам Бо — по наущению хозяйки — сидел молча.
— Ну а ты, молодец, что, онемел? — спросила Тин у Нам Бо. — Думал небось, не узнаю тебя. Ты когда вернулся? Все, все мне известно про твои раны и хвори.
Нам рассмеялся, мы — тоже, причем веселее всех смеялась сестрица Бай. Я только диву давался: как это ей в ее положении удалось сохранить такую живость.
Она поставила фонарь обратно на алтарь, принесла стул и придвинула его в самому топчану.
— Прошу вас, тетушка, присядьте.
— Оставь, сама сяду.
— Это я, тетушка, велела Наму не выдавать себя. А ну как вы бы его не признали?
— Как же мне их не помнить. — Тин села на стул и повернулась к хозяйке. — Хоть я и стара, шестой десяток разменяла, как говорится, но память еще хоть куда. Если уж встречу того, кому помогла родиться, сразу вспомню все до малейшей подробности — как он на свет явился. Ну а такого, как Нам, разве забудешь!
Хозяйкина рука с чайником — она наливала чай тетушке Тин — замерла. Бай, покосившись на Нама и Шау Линь, сказала:
— А вы расскажите, пусть они оба послушают.
— Ладно уж, поговорим о другом. Я вот чему удивляюсь: как попадется мне мой повитыш, сразу вижу, на чьей он стороне. И обратила внимание: те, кто к врагу переметнулись, или вовсе не узнают меня, или делают вид, что не узнали, словно я и недостойна-то вовсе была помогать им на свет родиться. Я сперва не придавала этому значения. Ну не я, так другая приняла бы роды, ведь не мать же я им родная, не носила их, не маялась, вроде и помнить меня ни к чему. Ан нет, все ведут себя, словно сговорились. Странное дело.
— Неужто вам, тетушка, непонятно: вы ведь их вроде приворожили, — сказала Бай и добавила: — Вы пейте, пейте чай. А это что там еще за барышни сидят в обнимочку? Ну-ка идите сюда, поешьте манго. Так уж и быть, ночуйте у меня обе.
Тин отхлебнула горячего чая и поглядела на меня:
— А с вами, сынок, мы как будто не знакомы еще?
— Это товарищ Тханг, тетушка, — ответил за меня Нам, — нас с ним направили сюда из штаба.
— Ах вот как…
Глава 12
Она попила чаю и разговорилась. Заслушавшись ее, мы просидели до поздней ночи.
Вот ее рассказ о капитане Лонге, начальнике подокруга.
Встретив Тин, он стал похваляться перед нею именем, которым нарек сына. «Вы, тетушка, спрашивали меня, какое имя дам я сыну — французское или американское? А я вам ответил: я вьетнамец и имя ему должен дать вьетнамское. Знайте же, я назвал его Нгуен Лонг Зианг. Лонг — это мое имя, оно значит «дракон». Зианг означает «река». Ведь мальчик родился на берегу Меконга, по-нашему — Реки Девяти Драконов». Тин тогда нехотя поддакивала ему, не вникая в его слова, но потом стала повнимательнее к нему присматриваться. Вскоре подошло время справлять год со дня рождения ребенка. Только тут капитану не повезло: в этот радостный для него день ему пришлось отправиться в карательную экспедицию.
Бабушка младенца, госпожа Ут Ньо, него мать, памятуя о заслугах тетушки Тин, конечно, пригласили ее на торжество. «Дождалась я все-таки, — говорила Ут Ньо. — Пусть сама-то скоро сойду в могилу, зато есть у меня теперь внук-наследник». Госпожа Ут Ньо сказала тетушке Тин: она, мол, решила отпраздновать день рождения внука согласно обычаям предков. С полуночи в кухне горел огонь, и лишь к девяти часам утра все было готово.
Каждый из гостей, завидя поднос с приношениями духам предков, рассыпался в похвалах. Ут Ньо и мать младенца были очень довольны собой. На подносе пестрели все виды сваренного на пару клейкого риса: иссиня-черный рис кэм, желтый рис с шафраном, зеленый — с толченым горохом. Замешенные на дрожжах паровые блинчики были совсем прозрачные — еще бы, сахарного песку на них не жалели. Зарезали двух свиней: молочного поросенка — совсем маленького, не больше человечьей стопы, — для ритуальных приношений и — чтобы потчевать гостей — чушку весом в добрый центнер. Ну и, конечно, блюдо, без которого не обойтись в такой день, — кисель из пальмового сахара с крохотными рисовыми коржиками. Приношения предназначались Великой матери-прародительнице, охраняющей младенцев, и двенадцати животным, именами которых называются годы по календарю, — от мыши и буйвола до свиньи. Поэтому каждое жертвенное яство подавалось на тринадцати тарелках, а расставлены они были на огромном медном подносе, его и руками-то не охватишь. Посередине подноса возлежал поросенок в темной поджаристой корочке, казалось, он все еще тщится спастись от смертоносного пламени; вокруг него теснились посудины с клейким рисом разных цветов, лепешки из сваренной на пару рисовой вермишели и кисель. Поднос принесли снизу, из кухни, двое здоровенных мужчин.
На большом алтаре в просторной центральной комнате дома горели тринадцать свечей, а в курильнице дымились тринадцать благовонных палочек. Сподобившиеся приглашения родичи, близкие и дальние, и соседи все подходили и подходили. Внизу, у лестницы, выстраивались рядами туфли и сандалии — кожаные, деревянные, резиновые. Гостиная была переполнена. Гости поважнее, вроде депутата Фиена, начальника полиции Ба, издавна возглавлявшего здесь секту хоахао[16], и прочие лица, считавшиеся столпами режима, восседали в креслах и на цветных циновках — только не натуральных, а нейлоновых, что гарантировало удобства их ягодицам и соответствовало современному вкусу.
Яства, громоздившиеся прежде на подносе, расставлялись теперь на длинной старинной циновке.
Госпожа Ут Ньо в долгополом черном платье старинного покроя приветливо встречала каждого гостя.