Но подрастал будущий серебряных дел мастер, и его, как и старшего брата, отдавали пасти буйволов — девяти лет от роду.
Другому ребенку, дочери, отец определил быть швеей. Сперва она-де наймется в помощницы, а там откроет свою мастерскую — вроде хозяйки «Осенней ласточки», заведения на базаре. Но не собрались еще ей состричь детский клок волос на темени[18], как одному китайцу, державшему мелочную лавку возле базара, понадобилась нянька для грудного младенца. «Так и быть, — говорил отец, — отдадим ее на годик-другой в дом китайцу. Да и кухня у них получше нашей». Девочке этой, старшей сестре Ут До, так и не довелось обучиться шитью. «Полно, полно, доченька, самое легкое дело — услужать в дому», — сказал отец, приведя ее в лавку, погладил по голове и направился в кабак.
Но когда родился Ут До, восьмой, самый младший ребенок, мать сказала отцу: «Всем нашим детям ты выбирал ремесло на будущее, хоть этого уступи мне». — «Ладно, — отвечал отец, — невезучий я, так уж будь по-твоему». «А я, — сказала мать, — предрекаю сразу: быть ему слугой, как и всем в роду. И имя ему даю «До»[19], чтоб было удобнее…»
Но вырос Ут До, и ему не пришлось идти в услужение — ни к кому, ни на один день. Однако прежнюю жизнь семьи — нищету и маету — запомнил он навсегда. В пятьдесят пятом, год спустя после ухода Народной армии на Север (ему тогда было одиннадцать лет), стал он связным у подпольщика. Партиец этот оказался его земляком и даже дальней роднею, работал он в Крестьянском союзе. Теперь он — секретарь уездного комитета партии. А сам Ут До был особенно счастлив потому, что мать его, прежде чем закрыть навеки глаза, узнала: нет, младшенький ее не пошел в услужение, он стал человеком Революции, бойцом с винтовкой. И отец, до того как умер от старости, увидел: меньшой его сын теперь в почете, шутка ли — помощник партизанского командира всей общины. Всякий раз, как заходила о нем речь, друзья-старики говорили отцу: «Да-да, ваш партизанский начальник, он…» И отец хоть остаток дней своих прожил ни перед кем не опуская глаз.
— Так что, — повторил Ут До, — мне любые тяготы нипочем!
Тут он не удержался и завел речь о самых что ни на есть тягостных днях, выпавших на его долю. Когда неприятель развернул операцию по «умиротворению», на хуторе Садовом не осталось никого из бывших его товарищей. Пришлось ему зарыть винтовку в землю, уйти в подполье и силою убеждения завоевывать на свою сторону каждого земляка. «Миротворцы» в черных баба́ и с пистолетами под одеждой, как орда муравьев, расползлись по домам. Ут До, вымазав лицо илом, затаился в банановых зарослях за домом знакомца своего Бай Тха и сидел там с утра до вечера без еды и питья. По вечерам он ощупью доползал до канавы, выбирался в поле и, добравшись до партизанской стоянки, закусывал чем бог пошлет и брел обратно. К полуночи он возвращался в сад Бай Тха и снова застывал без движения, точно глыба земли. Наконец на третий день жена Бая вышла в сад — срезать цветок банана[20].
— Сестрица Бай! — раздался вдруг чей-то голос.
Та огляделась в удивлении, но, никого не увидев, снова подняла тесак.
— Сестрица Бай! — Голос зазвучал погромче.
На этот раз она выронила тесак, вонзившийся острием в землю.
— Не бойся, сестрица, это я, Ут До. Обмазался илом и сижу здесь.
Пригляделась она и видит: глыба земли за соседним стволом банана вроде глазами моргает. Побледнела, затряслась.
— Не бойся, — говорит голос, — это же я, Ут До!
— О небо, это и вправду ты, Ут?.. — Она запиналась. — Мне-то и невдомек, что ты тут сидишь. Как там наши, все живы-здоровы?
— Ты как-нибудь проведи меня в дом. Когда стемнеет и эти молодчики пойдут ужинать, договорились? А теперь возвращайся и виду не подавай…
В доме у супругов Бай Тха дежурили трое «миротворцев» — заняли широченный топчан посреди комнаты.
Под вечер, едва стало смеркаться, вся троица отправилась на другой конец деревни: там один фермер, из тех, что побогаче, устраивал для «миротворцев» угощение. Тем временем Ут До пробрался в дом и притаился в боковой комнатушке.
— Скрючился в три погибели, лишь бы господ «миротворцев» не беспокоить. Перегородка меж нами тонюсенькая, из расплющенных бамбучин. Страшное дело, не то что здесь — качаемся в гамаках…
Он затянулся сигаретой, отбросил подальше окурок и, откинувшись, растянулся в гамаке; столбы под его тяжестью дрогнули и заскрипели.
Разговор, затеянный Нам Бо, сам собою повернул, как говорится, в другую сторону — на дела Ут До. Не знаю, что думал сам Нам Бо, но меня хитросплетения жизни Ут До увлекли чрезвычайно.
Мы замолчали, каждый думал о своем. Время перевалило за полночь, стало свежо. Я достал кусок парашютной ткани, накрылся с головой и решил: помолчу-ка и ни о чем больше не буду спрашивать, пусть ребята поспят. Но Ут До знай себе раскачивался со скрипом в гамаке. Вспыхнула спичка — он прикурил новую сигарету. И вот уже три гамака качаются и три сигареты дымят, как паровозные трубы.
— Что ж, — опять заговорил Ут До, — так и будем качаться до скончания века? Когда же управимся, братцы? Половодья дожидаемся или суши?
Я понимал: он прежде всего ждет ответа от Нам Бо. И промолчал. Да и что я мог ему сказать? Нам Бо тоже медлил с ответом: жизнь — сложная штука, сколько всего наверчено; поди разберись, когда это все разрешится? Наконец огонек сигареты зарделся поярче, и Нам подал голос:
— Придется еще потерпеть, вот задует северный ветер…
Услышав слова Нама, я повернулся в гамаке; упоминание о северном ветре заставило сердце мое забиться сильнее. Я знал его, этот ветер, осушающий поверхность земли, едва отступает паводок. Он дышит прохладой и приносит с собой воспоминания далекого детства… Красные ломти арбузов… Быстрые ласточки, полевая страда… Парящие в небесах бумажные змеи.
— Нынче днем, — продолжал он, — мы с Шау так и рассудили. А ты не согласен, Ут? Сам посуди, наши силы сейчас все равно что разобранная бомба. Взрыватель, корпус, взрывчатка — все врозь. Каждая часть налицо, а взорваться бомба не может. После недавней операции по «умиротворению» народ угнали, да и наши люди рассыпались кто куда… Надо всех собрать, скрепить воедино. Вот мы с Шау и прикинули, как быть. Я просил подготовить все, хочу сходить в оккупированную зону…
Итак, Нам вместе с Шау будет работать во вражеском тылу. И сейчас, разговаривая с нами, он в мыслях своих был вместе с нею, не отставал от нее ни на шаг. Этой ночью Шау пройдет мимо его дома. Старый дом Нама на том же хуторе, что и дома повитухи Тин и капитана Лонга. Раньше его называли имение Митхань и относилось имение это к общине Михыонг. Если идти вдоль берега по течению, от базара Вам до дома Нам Бо будет шагов триста, а там — рукой подать — дом Лонга, потом дом тетушки Тин. Дом Нама у самой реки, крыльцом повернут к мощенному камнем большаку, пересекающему деревню. Сам-то дом невелик и стоит на сваях. Рядом у реки жили столяры да плотники, знаменитые на всю округу. Что ни день подходили к тамошней пристани лодки, баркасы; нагрузятся столами, стульями, шкафами, отчалят — и ходу: кто вверх по реке, кто к устью. А на их место подплывают другие. Люди называли хутор этот Коммунистическим.
Сам-то Нам Бо вопреки своему прозвищу Пятый Бо был в семье вовсе не пятым, а вторым ребенком — старшим из сыновей. Дед его по матери, искусный столяр, всегда имел множество учеников. А отец Нама родом вовсе не из их деревни, судьба занесла его сюда из городка Хокмона, что подле Сайгона. В тридцать первом году, когда дули северные ветры, наполняя паруса бежавших по реке джонок, отец Нама был гребцом на одном из таких суденышек, причаливших к здешней пристани. И хозяин джонки, прежде чем отойти от причала, упросил мастера взять к себе в обучение одного из гребцов, своего родича.
Лодочник этот — а он оказался искусником, весельчаком, да вдобавок еще и большим разумником — вышел вскоре в первые ученики. Однажды дочь мастера вытряхивала пыль из циновок и подушек, на которых спали отцовы ученики, и вдруг из одной наволочки выпало письмецо. Написано оно было первым учеником и адресовано его матери. Видно, отправить не успел. Строчки тянулись ровнехонько по нелинованному листку, буквы стояли чуть наискось, как бегущие рядком рисовые побеги под легким ветром. И был его почерк красивее даже, чем у сельской учительницы, обучавшей девушку грамоте. Дочь мастера залюбовалась сперва прекрасным почерком, потом — известно ведь, девичье любопытство неодолимо, — стала читать все подряд. А в письме говорилось: