Амануллис на светлевшем небе возвышался бугром и хозяйку встретил тихим нутряным мычаньем. Старуха почесала ему между рогами, и бык, фыркнув, шершавым языком лизнул ей руку. Помешав бурду, Анна еще подавила размокшие хлебные корки, вареную картошку и поставила ведро перед быком. Амануллис пил, втягивая жидкость губами, причмокивая, мотая головой и перемалывая гущу челюстями.
— Ну, ну! — говорила она, поглаживая гладкую и теплую бычью голову.
Бык отзывался ей мычаньем. Напился и теперь стоял, словно в землю врос, горячим дыханием обдавая ноги хозяйки. Тепло бычьего дыхания согревало высоко, до самого сердца, и ей хорошо было так стоять тихой летней ночью у белых берез на краю поля, а там, вдали, светился горизонт, обозначая путь солнца.
«Я бы могла здесь умереть, — подумала она, — и здесь хорошо умереть. Только кто же знает, когда придет его час».
Старуха вытащила из земли железный кол, к которому крепилась цепь, перевела быка дальше, на невытоптанное место, кол загнала в землю деревянной колотушкой. Сама присела на нее, просто так посидеть, погрустить в тишине. Бык обнюхал траву, но есть не стал. Пригнув голову, глядел на хозяйку. Ей подумалось, что пора бы и на боковую, но за день она так устала, что теперь не хотелось двигаться, и вот сидела, смотрела на Амануллиса.
Прошумели широкие птичьи крылья, женщина вздрогнула, подняла голову. А, друг дома прилетел! На крышу сарая опустился аист, сложил крылья и замер. Огляделся, защелкал языком, будто что-то рассказывая Амануллису. Нащелкавшись вдоволь, встал на одну ногу, вторую подтянул к туловищу. Вобрал шею, задремал… Так вот второе лето, чуть ли не каждую ночь… И чего ему не спится дома? Может, дети в гнезде, там ему тесно? А может, у него и нет гнезда? Может, подружка погибла? Поди узнай…
Амануллис, подняв морду, дивился на аиста, тянул ноздрями воздух. За спиной у Анны зашелестел кем-то задетый куст, и, оглянувшись, она увидела, как тропинкой уходит Рудис. На нем была белая рубашка, брюки плотно облегали узкие бедра, шел он большими шагами, не глядя по сторонам.
Куда это он опять? На ночь-то глядя? К девчатам, что ли? Боже правый, да они сами на дом к нему бегают! Сердце матери сжалось, окликнуть бы полуночника, да разве послушает, у самого ума палата. Попробуй что-нибудь сказать! Рудис давно растворился в сумерках летней ночи, а у нее перед глазами все еще стояла стройная фигура сына, симпатичное лицо. Анна даже всплакнула с горя: и у него бы могли быть дети, сыновья, дочери, а он растрачивает себя со всякими случайными женщинами, от которых только и удовольствия что на одну ночь.

Она пошла обратно к дому, Амануллис же, огромный, как спустившееся с неба облако, стоял на краю поля под березами, временами с присвистом выдыхая воздух, задумчиво глядя в прозрачную ночь. У колодца зачерпнула из бадьи воды — вода еще сохранила дневное тепло — и старательно умылась в тазу. Потом присела на лавку перед домом, чтобы вымыть ноги. И тут ей вспомнилось, как предложила Вите ягоды, и опять почувствовала краску на лице. А, все это пустое, лучше о таких вещах не думать. Да ведь сердцу разве прикажешь.
У Рудиса, видно, по молодости ветер еще в голове гуляет, хотя… Не так уж и молод. Только некоторые всю жизнь ровно дети малые. Все у них не по-людски, все шиворот-навыворот делают. А делать надо так, как все. Не станешь же лошадь задом наперед впрягать, и дом с основания строят, а не с крыши. Может, еще перебесится, наберется ума-разума. Как и Эрик. Когда молодежь озорует, еще куда ни шло, а когда человек в возрасте начинает дурить — смех один. Но попробуй нынче разберись, что и как…
И опять она ощутила в груди давнюю боль, казалось бы, прошедшую. Боль о Рудисе, — мог бы быть совсем, совсем другим… И у нее даже пересеклось дыхание от одной мысли, каким бы хорошим был Рудис, если бы только захотел. Первый ученик в классе. Первый, с золотой медалью! Пожалуйста, езжай в Ригу, поступай в институт! Так нет же, вбил себе в голову эти глупости о рабских душонках. «Зачем я буду на карачках к чистой, бумажной работе ползти? Зачем тебе этого хочется? Потому что в тебе сидит рабская душонка. Грязной работой спокон века занимались рабы, а с бумагами имели дело господа. И вот ты рассуждаешь: раз настали свободные времена, раз появилась такая возможность, пускай сынок выбивается в люди, не важно, что бумажно, было бы денежно. Ну, если не совсем начальником, то уж каким-нибудь там старостой. Хоть чуточку будет попахивать начальником, а в колхозной грязи пускай копошатся недотепы всякие, пентюхи неотесанные! Сынок у тебя будет холеный, раздушенный, с цветком в петлице, с сигарой в зубах, будет хлестать дорогие ликеры, а ты будешь смотреть и умиляться. Здорово, а! На худой конец, директор бани, — а все-таки директор, не свинарь. Ну, скажи, так ведь ты рассуждаешь? Думаешь, довольно я картошкой да похлебкой питалась, пусть уж Рудис, сыночек родимый, пусть он разносолов отведает! Не тут-то было, твой сынок останется в деревне!»
Вот ведь паршивец! Так высмеять людей, которым еще с колыбели дано больше, чем просто крепкие руки да луженое нутро, которые хотят продвинуться в жизни, хотят мир посмотреть. Эх, была бы сама молода! Тогда бы… И кто так с матерью разговаривает! Был бы поменьше, взяла бы хворостину да за такие разговоры… Только разве найдешь на него теперь управу? Тот же Эрик, ему учение не давалось с такой легкостью, так он теперь начальник всех колхозных мастерских, жена агроном, и живут в богатой квартире в колхозном центре, в недавно отстроенном доме. А этот… Когда корова околела, Эрик дал деньги: вот вам, сами купите, некогда мне такими делами заниматься. Рудис отправился за коровой — заранее облюбовали, сторговали, — а через три дня домой воротился, ведет на веревочке… бычка. Правда, бычок что надо, породистый, со всеми документами. Только все равно ж без коровы остались. А скажи тогда Эрик, что нужно привести быка, тогда б наверняка купил корову…
Вот и пойми его! А может, оно и лучше, что Рудис не уехал в город? Среди чужих людей пропал бы по дурости. Кто бы там обстирал его, кто бы о нем позаботился? Господи, уж скорей бы жену себе выбрал, да покрепче, такую, чтоб взяла его в руки, может, тогда бы одумался…
В раздумьях она и не заметила, как одну и ту же ногу вымыла дважды, а про вторую вовсе позабыла. Обнаружив это, про себя подумала: «Вот дуреха баба, иначе не скажешь! Люди к старости становятся умнее, а со мной, наверно, все наоборот. Да хорошо, что воду не выплеснула, можно еще сполоснуть и вторую. Воду-то потом вылью на огуречные грядки, хоть немного тут, все равно польза будет. А просто выплеснуть жаль».
Тяжко поднявшись, вылив воду на огуречные грядки, Анна Сабул еще раз прислушалась к таинственным ночным голосам — не послышатся ли где-то поблизости шаги сына, но расслышала только крик совы, и тогда вошла в дом, заперев за собою дверь, потому что Рудис летом спал на сеновале.
Уже задремывая, опять почему-то вспомнила бесстыжие глаза шофера, что приезжал поутру и валялся на траве, пока Амануллис занимался коровой, вспомнила и почувствовала в душе пустоту, ей стало казаться, что жизнь ее никчемна — прошел день, и ладно, а зачем, для чего? И широкая кровать показалась неуютной — особенно с того краю, где когда-то спал муж, и опять Анна всплакнула, всплакнула сухими глазами, слезы остались внутри. «Да, Рейнис у меня был добрый, — подумалось ей про мужа. — Под конец, правда, сделался совсем нелюдимым, пару слов за день скажет, и только. Работа выматывала, хорошо хоть жену рядом с собой замечал».
Умер сразу после войны, умирал долго, мучиться, наверно, не мучился, смотрел на всех бессмысленным взглядом, никого не узнавая. Врач сказал, что у Сабула злокачественная опухоль, но соседи рассудили иначе: на этой чертовой работе муж надорвал жилу жизни, а то бы прожил еще лет двадцать, но как порвется жила жизни, пиши пропало… Незадолго до кончины вернулось к нему сознание. Собрал всех у постели, старательно оглядел по очереди, точно память хотел унести с собой в дальнюю дорогу, и сказал несколько слов, едва шевеля потрескавшимися губами: