Женщины мучительно думали: чья же она дочь? Припоминали. Предполагали.
Марина привезла с собой из Москвы раздобытый ею в какой-то инстанции список бывших узниц Освенцима — кто уцелел. В списке были обозначены номера.
Но женщины с номером 77561 — этот номер должен бы быть у Марысиной матери, — женщины с таким номером в списке не было.
Катя в разговоре участия не принимала. Слушала. (Да слушала ли?!)
Все сходилось на том, что надо написать Марысе, чтобы она ехала. Ее ждут. И так как письмо собиралась писать Марина, каждая из женщин наставляла ее.
— Ты напиши: не должна она нас обидеть. Я ее как дочку свою ожидаю, как Людочку, — говорила Зина.
— Пусть едет! — подхватывала Ольга. — Ты, Марина, ей разъясни: она для нас все равно своя. Встречу сделаем ей такую… Примем, как родная мать ее приняла бы.
Анатолия все еще не было. И кто-то шутливо предположил: не завелась ли у него какая ни то кралечка.
И кто-то осторожно заметил, что «кралечка» или нет, а час-то поздний, завтра всем на работу.
Марина вопросительно, взглянула на Катю. И Катя, хлопотливая Катя, любившая угостить и приветить, только безучастно кивнула: начинайте, мол.
А Толя в это время находился в тесной кабинке переговорной и, прижимая к уху телефонную трубку, напряженно вслушивался в заглушаемый атмосферными шорохами девичий голосок на том, на польском конце провода.
Не так уж был длинен этот провод. Не так уж были далеки друг от друга Марыся и Анатолий, если мерить даль расстоянием. Но столько неодолимого стояло меж ними на этом, совсем недальнем пути…
Если бы Анатолию удалось поговорить с Марысей сразу после того, как он прочитал письмо, разговор этот был бы, наверное, непосредственней, горячее. Он хотел ей сказать примерно следующее:
«К черту технику! Почему ты убеждена, что эти лучи не врут? А если это ошибка? И из-за этой ошибки ты ломаешь свою судьбу. И нашу тоже…»
Но у Марыси дома не было телефона. Заказать разговор можно было только за сутки. К тому же и дали-то разговор не сразу, не в заказанный час.
Толя ждал очень долго. Так долго, что когда его наконец позвали в кабину и он услышал Марысино: «Слухам», то растерялся. Растерял приготовленные слова. И лишь повторял, прижимая трубку к губам:
— Марыся! Это я — Толек! Ты слышишь меня? Приезжай, слышишь? Мы тебя ждем. Ты приезжай… Письмо? Получили… Ну и что ж? Мы тебя все равно…
И слушал, слушал прерываемый бушевавшими в атмосфере ветрами Марысин голосок:
— Добже, добже! Бардзо дзенькую. Толек! Я приеду. Але не зараз. Летом. В туристскую. Спасибо. Поздравляй мать…
Она хотела сказать: «Передай привет матери». Она и в письмах писала так же: «Поздравляй мать»… Вспомнив это, Толя подумал вдруг, что писем больше не будет. И от мысли этой ощутил такую горечь и пустоту, что почти закричал в трубку:
— Ну почему летом?! Ты должна приехать теперь. Слышишь? Не смей откладывать — мама не может без тебя. Мы без тебя не можем…
— Толек! Не надо так говорить… — Марысин голос сорвался.
Он слышал ее дыхание на том конце провода. Чувствовал: она здесь. Она держит трубку. Но Марыся молчала. Почему?
— Я тебе буду писать, — наконец сказала Марыся. Голос ее звучал теперь совсем приглушенно. — Я буду искать для вас… Татьянку.
— Марыся!
Она перебила его:
— Чекай, Толек!
Но он не хотел ждать. Боялся, что их разъединят.
— Марыся!
— Чекай, Толек! — настойчиво повторяла она. — Не смею еще говорить теперь… Но, думаю…
И тут Анатолий услышал такое, что немота сковала его:.
— Я думаю, ты скоро будешь знать про вашу Татьянку. Она — есть. Она — здесь…
Гости разошлись поздно. А когда разошлись, Кате стало так худо, что Марина и Толя вызвали неотложку.
Врач констатировал: инфаркт.
Глава пятая
«МОЯ ЗАКОННАЯ ДОЧЬ»
Казимиру Войтецкому суждено было сыграть немалую роль во встрече Татьянки с матерью.
Ныне научный сотрудник музея Освенцима — бывший узник лагеря, после освобождения Казимир ушел из Освенцима. Как и другие, он стремился в свой город, к своим близким, к жизни прежней, нормальной, человеческой.
Война пощадила маленький городок, в котором вырос Войтецкий и откуда совсем еще мальчиком угнан был в Освенцим.
Уцелела и улица, где стоял их дом. И сам дом. Только в доме жили теперь чужие люди.
Они приютили, приветили Казимира, но… Ему оказалось трудно с ними. Ему вообще оказалось трудно с людьми, не пережившими того, что пережил он.
Незначительными, незначащими казались ему их заботы и горести. Непонятными отношения. Не было в отношениях меж ними того братства, той задушевности (и той бескомпромиссной непримиримости), к которым он привык в лагере.
Ему оказалось трудно с людьми. И людям было нелегко с ним. Стоял между ними Освенцим. Освенцим по-прежнему владел Казимиром. Впрочем, это совсем особый рассказ.
Казимир вернулся в Освенцим. Участвовал в создании музея. Остался работать в музее.
Водил экскурсии. Показывал людям, приезжавшим из разных стран, музей Освенцим, называя его не иначе как «музеем мученичества народов». Он водил экскурсантов по залам, показывая им «экспонаты», то есть вещи сожженных, которые они, собираясь в путь, захватили с собой: обувь, зубные щетки, кисточки для бритья, очки. Он водил их по территории лагеря, показывал им аппель-плац, сохранившиеся бараки, стены, хранящие и поныне надписи на всех языках. Знакомил с тщательно разработанной многообразной системой уничтожения людей, системой обезлюживания планеты.
Добросовестно выполняя все, что было положено экскурсоводу, Войтецкий видел свою задачу в том, чтобы, не позволяя себе никаких эмоций, оперируя только фактами и цифровыми данными, подводить своих слушателей к ощущению того накала, той концентрации страданий, которой с лихвой могло хватить человечеству на века, но которую деятелям третьего рейха удалось создать, сосредоточить за сравнительно небольшой срок, на сравнительно небольшом пространстве Освенцима.
Иногда это удавалось Войтецкому. Иногда — нет. Слишком разные люди приезжали в Освенцим. По возрасту. По образу мыслей. По жизненному опыту, наконец.
Некоторые — а было таких немало и становилось все больше с каждым годом — рассматривали Освенцим лишь как один из экскурсионных пунктов их туристского путешествия по Польше. И торопились. Им еще надо было посмотреть много — Войтецкий с горечью отмечал это.
Он знал, до чего коротка человеческая память. И жил в убеждении, что тот, кому довелось пережить Освенцим, а таких на земле оставалось все меньше и меньше, обязан продлевать эту память, становясь летописцем Великой трагедии человечества.
В осмыслении этой трагедии, очевидцем и жертвой которой стал он сам, у Казимира была особая тема — дети. Он хотел написать, точнее, восстановить историю маленьких узников третьего рейха. Хотел довести до сознания человечества этот невероятный и почти еще не изученный раздел во всеобщей истории преступлений нацизма.
Казимир хотел создать книгу-обвинение. Книгу-свидетельство. Книгу-документ, ни одна страница которой не могла бы быть поставлена под сомнение.
Для этого он тщательно, скрупулезно собирал факты, собирал воспоминания тех, кто в лагере находился при детях. Записывал рассказы самих «детей». Их прошло через Освенцим около семисот тысяч. Семьсот тысяч!
А в день освобождения Красная Армия застала в живых всего сто восемьдесят. Это были польские дети, русские, чешские. Дети югославских партизан.
Старшие знали кое-что о себе. Младшие ничего не знали. Они забыли своих родителей. Свои имена, фамилии. Они говорили на лагерном жаргоне. У них не было ни метрик, ни документов, только номера… номера на левой руке.
…В день освобождения за браму Освенцима было выведено сто восемьдесят детей. Но их было больше. Сколько? Невозможно это установить.
Когда эсэсовская охрана покинула лагерь, те ребята, у которых хватило сил, разбежались в поисках пищи. Многих из них тогда же приютили польские семьи. Как найти их теперь?