Казимир искал. Искал неистово и упорно, цепляясь за всевозможные нити. Искал, обращаясь к памяти тех, кто пережил Освенцим.
Он повторял в газетах свой адрес: «Музей Освенцим. Войтецкий Казимир».
По этому адресу приходили сообщения. Приезжали дети Освенцима, теперь уже ставшие взрослыми людьми. Шли письма — множество писем от матерей, разлученных в Освенциме с детьми. «Помогите найти!..» — обращались они к Войтецкому. Росла картотека адресов — картотека судеб. Устанавливались личные связи. Одна ниточка тянула за собой другую.
Казимир знал наперечет живущих в Польше детей Освенцима. Не просто знал. Был душевно близок со многими. «Дети Освенцима» посылали ему поздравительные открытки ко всем праздникам. А в годовщину освобождения собирались в Освенциме.
Но многие приезжали и чаще. Лично к нему, Войтецкому, за помощью, за советом… Приезжали в минуты душевных потрясений, на переломе судеб…
Ближе других была ему Марыся. Она больше другие тянулась к нему. Чаще других приезжала в Освенцим, называя Освенцим с горькой иронией «домом своего детства».
Она часто сопровождала Войтецкого в его экскурсиях по музею. Однажды попросила его показать ей хотя бы то место, где стоял детский барак. И, приезжая в Освенцим, часто ходила на это место одна. Что она вспоминала там? О чем думала?
Видя ее интерес к прошлому, Войтецкий намеренно поручал иногда Марысе записывать в «детские» карточки новые данные и сообщения, которые ему удавалось получить. Она охотно делала это.
Иногда, заполняя чью-нибудь карточку, замечала вслух:
— Интересно, как же это я уцелела?! Интересно, какие эксперименты надо мной проводил доктор Менгеле?
И тут же снимала трагичность вопроса шуткой:
— Боюсь, он мне чего-нибудь подмешал к характеру! Говорят, что характер у меня с перцем.
Марыся импонировала ему многим. Ну хотя бы вот этой своей манерой говорить о трагическом, словно бы чуть подсмеиваясь над собой. Над обстоятельствами. (Он и сам умел это. И нередко прибегал к этому.)
Ему нравилась веселость Марыси. Мальчишеская ее угловатость, за которой угадывалось мужественное стремление не поддаваться обстоятельствам.
Казалось, Марыся по жизни идет легко. Но Казимир видел, эта легкость — защитная, выработанная. Угадывалась за нею ранимость Марыси, незащищенность ее души.
Наблюдая долгие годы за «детьми Освенцима», Войтецкий был убежден, что в каждом одиноком ребенке, осознанная или же не осознанная им, живет потребность семьи. Он чувствовал, как сильна в Марысе эта потребность. Конечно же, придет время, и эту готовность свою к любви Марыся вложит в другую, ею самой созданную семью. Но та пора еще не настала.
Казимир чувствовал, как скрытно, как глубоко тоскует Марыся по родным, по той семье, что была потеряна ею. И был особенно рад за нее, когда отыскались Климушины.
Вся история эта казалась ему настолько счастливой, что, занося в Марысину карточку происшедшее, помимо краткого сообщения о том, что в Советском Союзе отыскалась семья Марии Лешко, Казимир записал:
«Несмотря на то что родители утерянных в Освенциме детей имеют очень немного шансов снова встретиться с ними, потому что слишком долго висели над Освенцимом тучи пепла из сожженных здесь четырех миллионов, случаются все же иногда счастливые, редкостные удачи, подобные Марысиной. А случившись, укрепляют надежды матерей. Потому что матери надеются и поныне, матери не умеют забывать!..»
Марыся читала ему письма Анатолия.
Анатолий подробно описывал свое и Марысино пребывание в детском бараке Освенцима. Рассказывал о том, как его увозили из Освенцима. И каким виноватым чувствовал он себя за то, что уступил силе.
«Потом мне казалось: вытерпи я еще немного, — писал Анатолий, — и меня бы оставили в покое… Я бы остался с тобою, и не было бы тогда этих долгих лет нашей разлуки…»
Письма Анатолия Войтецкий почти целиком переписывал в свои черновые тетради.
Кстати, те подробности прошлого, которые Анатолий сообщал о своей сестренке, считая этой сестренкой Марысю (в письмах он называл ее упорно Татьянкой), настолько совпадали с представлениями самого Казимира о том, какой могла быть в детстве Марыся, что ее принадлежность к семье Климушиных не вызывала у него сомнений.
Войтецкому нравились письма Анатолия. История этой семьи — ее подробно описывал Анатолий — вызывала в Войтецком сочувствие, уважение. Он был рад, что семья Марыси оказалась такой. Видел, что и Марыся понимает это. Видел, как она расцветает, читая вслух письма брата, приписки матери. Как сквозь ее угловатость, сквозь задор проступает та душевная мягкость, которую он давно уже угадывал в ней.
— Об одном сожалею, что не увижу вашей встречи, не познакомлюсь с твоей семьей, — сказал он однажды.
— Познакомитесь! — убежденно ответила Марыся. И добавила лихо: — Я их в чемодане с собой привезу: маму и Толека.
— А ты вернешься?! — серьезно спросил ее Казимир.
— Я? — Марыся помедлила. — А чего там загадывать? Я об этом пока не думаю.
Казимир понял: думает! И сам подумал, что все непросто у нее впереди. Письма письмами, но сумеют ли они притереться друг к другу, трое взрослых, сложившихся людей!
Сможет ли понять Марысина мама: не так легко ее дочери оторваться от той страны, что вырастила ее, от земли, что стала родной для нее.
Тогда Казимир еще не знал, что история Марыси, столь удачная поначалу, обернется одной из самых сложных, запутанных и трагических историй во всей его многолетней практике.
Однажды, когда рабочий день в музее уже закончился, Войтецкого вызвали к проходной. Его ждала женщина — немолодая, ничем не примечательная на вид. Осведомившись, действительно ли он есть тот самый пан Казимир Войтецкий, что всечасно просит через газеты сообщать ему о детях — бывших узниках Освенцима, женщина сказала, что хочет с ним говорить, но в таком месте — она выразительно оглянулась, — где никто не мог бы их слышать. Войтецкому это не понравилось. Он не любил «таинственности».
Понимая, однако, что не может не выслушать ее, Казимир проводил эту женщину в свою рабочую комнату.
Деловито вынув из сумки газетную вырезку — письмо Климушиной, в котором красным карандашом отчеркнуто было имя девочки «Татьяна» и номер «77362», — женщина положила ее на стол перед Войтецким.
— Вот! — сказала она. — Глядите. Эта девочка, — она ткнула пальцем в газету, — живет в Кракове. Хочу рассказать вам, что знаю о ней.
Чувствуя, что ему становится душно, Войтецкий незаметно ослабил галстук.
— Вы уверены, что действительно знаете девочку с таким номером?
— Знаю.
— И уверены, что совпадают все цифры?
— Так.
— Все до единой?! — настаивал Казимир.
Женщина утвердительно кивнула.
— Вы понимаете, почему я спрашиваю об этом?! — Он как будто просил ее оставить ему хоть маленькое сомнение. — Вы действительно не могли ошибиться?!
— Нет, я действительно не могла ошибиться, — терпеливо сказала женщина. — Я не могла ошибиться потому, что эту девочку и этот номер ее помню с тех пор, как опа появилась в нашем доме.
— Слушаю вас, — устало сказал Войтецкий.
Женщина рассказала следующее: она вдова. Зовут ее Бронислава Ступакова. Муж ее, Адам Ступак, был при жизни детским врачом.
Однажды в соседнюю с ними квартиру вселилась молодая семья по фамилии Станкевич. Пан Михал, пани Кристина и дочь их малютка Зося. Было это в 45-м году.
Очень скоро пани Кристина попросила, чтобы муж Брониславы осмотрел девочку. Муж вернулся от Станкевичей потрясенным. Он сказал Брониславе, что за всю свою многолетнюю практику не видел более несчастного, более истощенного ребенка.
Кристина не скрыла от врача, что девочку эту она взяла в Освенциме. И показала ему номер, выколотый на ее ручке. («Именно этот номер — 77362», — повторила на память Бронислава.) Но при этом Кристина взяла с ее мужа, а потом и с самой Брониславы обещание, что об этом никто не будет знать.
«Если не найдутся отец и мать Зоси, — сказала она, — мы с Михалом удочерим ее. И я не хочу, чтобы Зося знала, что она приемыш».