Их сопротивление было жестоко подавлено. Но дух сопротивления взбудоражил лагерь!
Ох, какие это были девчата! Сильные, гордые, несломленные, несмотря ни на что.
В их бараке постоянно мечтали о восстании. О побеге. Они раздобыли где-то и прятали ножницы, чтобы резать проволоку. Запасали хлеб. Они будоражили нас разговорами о восстании. Стремлением к действию.
Мы понимали: восстание в женском лагере — это безумие. Один автоматчик с одной лишь вышки перестреляет сотни.
Но побег… Мы тоже мечтали о побеге.
Летний вечер. Мы сидим за бараком, устроившись так, чтобы не проглядываться с караульной вышки, и гвоздем чертим план лагеря на земле. Мы выбираем точку, где просвет между вышками. Вычисляем силу тока в колючей проволоке. Прикидываем, сколько одеял придется бросить на проволоку.
Говорим мы на смешанном языке: польском — он в лагере объединяющий — полек больше всего. Русском, сербском.
Мы чувствуем себя прежними: не узницами — людьми!
Да, побег — это риск. Но это и жизнь — действие! Искоса поглядывая на нас, Донка неожиданно запевает:
Не стерпело мое сердце,
Я урядника убил
И за эту за скотину
В рудники я угодил…
Донка — солистка Белградской оперы. Где-то в ее роду затесалась русская кровь. Она знает много старинных русских песен.
А мы старинных не знаем. Мы тихонько без слов подпеваем ей.
И мелодия эта становится паролем нашей решимости — мы носим ее в себе…
…Гудит сирена. Заводская сирена. Она возвещает начало рабочего дня на освенцимских заводах — в нынешнем Освенциме.
Но для меня она гудит в лагере.
Гудит сирена. С автоматами бегут к крематорию эсэсовцы. Что-то произошло в крематории. Мы только что слышали взрыв, такой сильный, что во всех корпусах задребезжали стекла.
Узников загоняют в бараки. Перекрыт лагерь. Мы приникаем к окнам. Пламя и дым над крематорием. Крематорий в огне.
От крематория беспорядочно бегут узники — это зондеркоманда, обслуживающая крематорий.
За ними мчатся овчарки… Овчарки настигают людей, сбивают с ног, душат…
Разное говорят потом в лагере. Говорят, что мужской лагерь готовился к общему восстанию.
Говорят, что начать должна была зондеркоманда. Что зондеркоманда достала где-то взрывчатку и должна была ночью взорвать крематорий — это и был бы сигнал к восстанию.
Говорят, что нашелся предатель и выдал ее. Но кто-то дознался об этом. И тогда, понимая, что все равно погибать, узники, не дожидаясь ночи, взорвали днем крематорий. Бросили предателя в топку, попытались бежать.
Весь вечер охрана возит трупы — окровавленные, изуродованные трупы — и складывает их на аппель-плац в мужском лагере. В назидание…
Гудит сирена. Гудит сирена. На всех языках, из всех репродукторов слышится: «Achtung!» «Внимание!», «Увага!».
Это — сигнал бедствия — казнь за побег.
Узников сгоняют на аппельплац. Все должны это видеть…
Беглецов двое. Двое советских военнопленных — летчики. В лагерь их привели прикованными друг к другу… Когда их вели на виселицу, как-то кому-то удалось передать им лезвие.
Один из них успел перерезать себе вены. И упал, не дойдя до виселицы. А второго вели.
Его вели. А он бросал в толпу тяжелые, как камни, слова: «Люди!.. Погибаю за Родину… Пусть вешают… Победа будет за нами…»
Казнью командовал одноглазый эсэсовец. Он приказал «заткнуть ему глотку», и солдаты втолкнули в рот летчику кляп.
А тот, уже стоя на виселице, с нечеловеческой силой вытолкнул языком этот кляп, разорвав себе рот. И выплюнул сгусток крови прямо в лицо одноглазому эсэсовцу.
Едва живой, с веревкой на шее, он все еще кричал: «Победа будет за нами»,
…Я очнулась от короткого автобусного гуда. Это на территорию Бжезинки прибыли экскурсанты.
Не хотелось видеть людей. Я прошла стороной к крематориям.
Шел дождь. И пепел из крематориев был черным от дождя. Приглядевшись, я увидела, что в этом черном от дождя пепле белеет что-то. Это белели несгоревшие кости — остатки людских костей. Как на давнем поле сражения…
Пора было возвращаться.
Обратно я шла застывшая, вымокшая, не чувствуя холода и дождя.
Мимо меня проехала легковая машина. Проехала и тут же остановилась. Сидевший за рулем человек в форме польского офицера молча распахнул передо мной дверцу.
Что он делал в Бжезинке в этот ранний утренний час?
Может быть, то же, что и я?
Поблагодарив, я села в машину.
— В город? — спросил он.
— В музей. — Сказала и сама удивилась, как это выговорилось: «музей».
3. Это нелегкий случай
Перед отъездом из Освенцима я разыскала Казимира Войтецкого. Мне хотелось расспросить его о семье, приютившей Татьянку-Зосю. Расспросить о самой Татьянке.
В рабочей комнате Казимира звонил то и дело телефон. Его о чем-то просили, спрашивали, вызывали куда-то.
Поэтому он разговаривал со мною отрывочно, на ходу, и разговор получился совсем не таким, как мне бы хотелось: не душевным, не доверительным. Тем не менее впоследствии я не раз вспоминала этот разговор.
— Нам все время приходится искать, — говорил Казимир, вываливая на стол передо мной пачки писем, ворохи фотографий, среди которых я хотела сама отыскать фотографию Татьянки. — Мы ищем. С нами надежды матерей. А дети? Становясь взрослыми, они тоже начинают задумываться: «Кто я?», «Откуда?», «Где и когда родился?», «Кто были мои родители?» Они тоже просят: «Помогите найти!»
Невысокий, по-юношески подвижный, с начинающими седеть висками, он говорил торопливо, не садясь.
— Нам удалось установить на сегодня несколько десятков адресов «детей Освенцима». Вот они, в картотеке.
Зазвонил телефон. Диспетчер вызывал Войтецкого к проходной. Приехали французы.
Выходя, Казимир извинился, пообещал вернуться. «Попрошу их немного подождать».
Я перебирала карточки.
Анджей П. Год рождения (условно) 1938-й. Студент строительного техникума в Варшаве. Воспитывался в шахтерской семье…
На этой карточке от руки была сделана маленькая приписка: «Настоящее имя Николай. Фамилия — Кузнецов. Русский. В Советском Союзе отыскалась мать».
Кжиштоф К. Работает в Варшаве на городском предприятии связи. В Освенцим был заключен в возрасте 10 лет. Его привезли после Варшавского восстания. По освобождении сам вернулся в Варшаву.
(«Кондуктоже ласкави, завизь нас до Варшави!»)
Галина Марцыняк. В Освенциме ей было два года (условно). Воспитывалась в детдоме. Работает в лаборатории химического завода Освенцима. И снова приписка от руки: «Настоящее имя и фамилия Анна Калманок. Из Белоруссии. В Советском Союзе отыскалась мать».
— Да, бывают счастливые случаи, — вернувшись, сказал Казимир, увидев в руках у меня фотографию Анны. — Бывают! Их немного. Но молва расходится быстро и рождает надежды.
Я разглядывала фотографию Анны. Хорошенькая темноглазая девушка. Выражение лица беззаботное, кокетливое.
— Видимость, пани! Видимость! — сказал Войтецкий. — Анну я знаю. Как знаю других детей. Они отличны от своих сверстников. Чем? Надломом. Нервозностью. Ранимостью. Они много серьезнее. И жизненно опытнее. И менее уверены в себе. Они впечатлительны. Подвержены различным сомнениям. Я уже не говорю о здоровье… — И добавил: — Ничто не проходит даром.
Это было то главное, о чем и хотела я говорить с Войтецким. «Дети Освенцима!» Какие они теперь? (Какою стала Татьянка?!)
И, чтоб удержать на этом Войтецкого, чтоб заставить его еще, еще говорить об этом, я стала расспрашивать об Анне. Как удалось разыскать ее мать? Давно ли это произошло? Увиделись ли они: Анна и ее мать? Какою была их встреча?
— Какою была их встреча?.. — Войтецкий помедлил. И, не отвечая прямо, сказал: — А знаете, что я думаю? Я думаю, для блага ребенка, теперь уже взрослого, конечно, для его блага, для покоя его души разумнее иногда прекратить поиски. — И повторил это — Прекратить! Даже если тебе и ясен ответ…