Ирина Ирошникова
Здравствуйте, пани Катерина!
Эльжуня
Матерям,
потерявшим в войну детей,
посвящаю…
ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ
Пожалуй, это не очень точно — вступление. То, что будет сказано ниже, в равной мере можно рассматривать как предисловие к «Эльжуне» и как послесловие к «Здравствуйте, пани Катерина!» — обе книги неразделимы.
Чтобы читателю было понятно, мне придется рассказать историю этих книг.
…Никогда не знаешь, как нахлынет на тебя то, что принято в обиходе называть темой. Завладеет мыслями. Заполонит душу.
То, о чем здесь написано, началось для меня, как тема, со случайно услышанного рассказа о судьбе белорусской девочки, Людочки Безлюдовой.
Впрочем, может быть, началось все это гораздо раньше, множество лет назад, июльской ночью сорок первого года.
Той ночью Москву бомбили. Под рев сирены я выбежала из дома с полусонной дочкой на руках. Где-то рядом, видимо в рощице, что за домом — жили мы тогда под Москвой, — ухали тяжело зенитки.
— Ложи-ись! — заметив нас, закричал дежурный. — Осколками поранит…
В чьей-то недорытой и непокрытой щели-убежище мы с дочерью оказались лишь вдвоем.
Зябкая сырость — ни на что не похожий запах свежевскопанной, развороченной земли. Небо над нами — иссеченное лучами прожекторов. И — огненное, клубящееся в той стороне, где была Москва. Теплая тяжесть беззащитного детского тельца на моих руках.
Кто знает, может, начиналось все это еще той июльской ночью и таилось все годы, ожидая своего часа. Ожидая толчка, импульса, чтобы, поднявшись из каких-то глубин памяти, обернуться болью, гневом и — волей к действию. То есть иными словами: стать темой…
А о белорусской девочке я впервые услышала в дни подготовки ко Всемирному женскому конгрессу. Женщины-матери всей Земли должны были съехаться в Москву.
Помню то московское лето — разноцветные процессии женщин по утрам у ворот Кремля. Ослепительно яркие канги Африки и нежные индийские сари на московских улицах…
Помню эту многоязычно выплескивавшуюся сквозь стены Кремля тревогу за детей всего мира. За их будущее.
Не могу объяснить, почему и как возникло во мне это чувство неколебимой уверенности в том, что мне необходимо быть на конгрессе. Не побывать[1] по пригласительному билету, а именно — быть! Слышать голоса этих женщин. Видеть их глаза, их лица.
Путь к этому был один — билет прессы.
— Пожалуйста! — сказали мне в «Огоньке». — Но только в обмен на очерк. О нашей, советской делегатке. Сейчас они собрались в Колонном зале. Там проходит пресс-конференция. Идите, слушайте, выбирайте — какая приглянется.
Это оказалось не так легко — выбрать! Пятьдесят наших женщин: жен, матерей. Знаменитых, значительных, красивых. Космонавт. Вулканолог. Хирург…
Чего же мне не хватало? Может быть, созвучия тому, что скрыто, что неосознанно звучало во мне? И чему я не смела изменить.
А потом на трибуну вышла Нина Гусева.
— Война застала меня молоденькой учительницей на Смоленщине, — так рассказывала она. — Мужа замучили фашисты. Мой единственной ребенок погиб. Меня арестовало гестапо. Вместе с нами, в камере Рудненской тюрьмы, находились дети. — Она рассказывала о детях, которых везли в Освенцим тем же транспортом, что и ее. И о детском бараке Освенцима — одно время она работала в этом бараке.
…Это был, как и все бараки, холодный, темный барак. Врываясь сквозь дощатые стены, гулял по нему ветер. Трехэтажные нары вместо кроватей. Пол из утрамбованной глины. В жару от нее поднимается пыль. Во время дождей — болото. Потолка не было — крыша: доски, покрытые толем. Дождь идет — протекает. Под крышей — крохотные оконца.
Восковые лица, голодные глаза, костлявые плечики вздрагивают от холода. В полосатых, как мы, костюмах, прямо на голом теле — узники! Двести детей в бараке, а смеха не слышно. Ни шалостей, ни возни. Съежатся, как старички, на нарах, жмутся испуганными зверьками.
Со мною на нарах спала маленькая девочка из Белоруссии, Людочка Безлюдова, — говорила Нина Савельевна. — Отца ее казнили в Борисове. Мать перегнали из Освенцима в другой лагерь. Старшего брата Алика, который был неотступно с ней, увезли неизвестно куда.
Она была беленькая, эта Людочка, и такая прозрачная от истощения, что, казалось, просматривались косточки.
Людочка ни на что не жаловалась, была ласковая и терпеливая. Только однажды ночью заплакала.
— Что ты плачешь, детка? — спросила ее Нина Савельевна.
— Я очень хочу хлебушка, — всхлипывая, призналась Людочка. — Я так хочу хлебушка, маленький, совсем маленький кусочек…
Я написала о делегатке конгресса Нине Гусевой. И о маленькой девочке из Белоруссии. Очерк был небольшой и незатейливый. Но откликов вызвал столько, что редакция «Огонька» посчитала нужным командировать меня в Польшу, где отыскался след Людочки, чтобы «досмотреть» ее судьбу.
…В маленьком городке я встретилась с нею, только теперь ее звали Ганкой и фамилия у нее была польская. Элегантная, словно с журнальной картинки, девушка, она не позволяла себе задерживаться на том, что могло бы причинить боль. От разговоров о прошлом отмахнулась сразу:
«Не паментам. Я же была малая»… И лишь случайно оговорилась, что до сих пор не может без дрожи видеть овчарок, слышать собачий лай.
Она показалась мне ироничной, не склонной к сентиментальности. Но Тадеуш Шиманськи — научный сотрудник музея Освенцима, который помог мне разыскать Людочку-Ганку, в прошлом узник Освенцима, категорически опроверг это.
«Видимость. Защитная маскировка — выработанная манера держаться, — сказал он. — Ганка очень ранима. И очень тоскует по утраченной ею когда-то семье».
Тадеуш Шиманськи стал прототипом Казимира Войтецкого в повести «Здравствуйте, пани Катерина!» А судьба Марыси во многом повторила историю Ганки.
Я не смогла рассказать читателям «Огонька» о «досмотренной» мною судьбе белорусской девочки — все оказалось сложнее и трагичнее, чем это нам представлялось здесь, в Москве. Но и позабыть о ней не смогла.
А в редакцию шли и шли письма. Русские, белорусские, украинские женщины — партизанские жены, матери, схваченные оккупантами как заложницы, семьями вывезенные в Освенцим, в другие лагеря, надеялись, что журнал поможет им разыскать разлученных с ними детей. Сообщали подробности, обстоятельства. Сообщали приметы своих детей, лагерные их номера…
Я встречала этих женщин в нашей стране. И польских женщин, судьбами схожих с ними.
В нашей стране и в Польше я встречалась с теми немногими из бывших маленьких узников фашизма, которым посчастливилось дожить до часа освобождения. Пыталась отыскать след тех бесчисленных многих, кому не посчастливилось. И тема, к которой лишь прикоснулась в очерке, все явственней открывала свою значимость. И протяженность свою сквозь годы.
Так была написана повесть «Здравствуйте, пани Катерина!». Когда она вышла, я разослала около ста экземпляров тем, чьи судьбы нашли свое отражение в ней. И на каждом экземпляре писала примерно так:
«Не ищите здесь точного подобия тому, что Вами пережито, — повесть эта не только о Вас. Но Ваши рассказы, история Вашей семьи живет на ее страницах»…
Вышла книга, завершилась работа нескольких лет. Но тема еще жила. Тема не отпускала автора.
В журнал «Москва», где была опубликована повесть, а затем в издательство пошли потоком письма читателей.
Вот, например, такие:
«Мне восемнадцать лет. Я замужем. Имею двухгодовалого сына. Прочитав книгу, я представила себе: неужели такое могло быть с моим сыном? Я никогда не писала откликов, не находила, что писать. А тут пишу, слезы льются и не находишь слов, чтобы все высказать»…
…«Наш коллектив ПТФ (птицетоварной фермы) из колхоза „Россия“ Краснодарского края прочитал книгу под названием „Здравствуйте, пани Катерина!“. Мы просим ответить на несколько вопросов: как живет Катерина Климушина, родная мать Зоси? Как живет сама Зося — ездит ли в Советский Союз к своей матери? Как живет Кристина, названая мать Зоси? Нам очень хочется, чтобы Зося не обошла стороной свою мать Катю и была очень близкой к ней и брату. Просим обязательно ответить нам: по радио или телевизору»…