Войтецкий был занят. В диспетчерской сказали, что он водит по территории экскурсию австрийской социалистической молодежи.
Анатолий и Зося отыскали его в одном из уцелевших бараков. Барак был заполнен молодыми людьми в небесного цвета блузах с алыми, типа пионерских, галстуками.
Лица многих из них отнюдь не выражали горячего интереса к тому, что рассказывал им Войтецкий.
Солнце стояло высоко в небе. В бараке было сумрачно, тягостно. И многие, устремившись из барака, разбрелись по поросшему густой травой полю, отдыхали в небольшом зеленом лесочке. Через этот лесок, если верить экскурсоводу и висевшим в музее фотографиям, что тайно делали сами узники, рискуя жизнью, но стремясь оставить человечеству наглядные доказательства, через этот лесок шли к газовым камерам и крематориям процессии обреченных — донага раздетых людей из прибывающих транспортов.
Отделившись от экскурсантов, Анатолий и Зося тоже бродили по полю, огороженному колючей проволокой, с сохранившимися караульными вышками на столбах. Здесь размещался ранее женский лагерь.
По каким-то оставшимся в цепкой памяти детства приметам Анатолию удалось найти то место, где стоял их детский барак. От него следов не осталось. Только пышно разросся куст бузины там, где был умывальник.
— Татьянка, ты помнишь наш барак? А нары, на которых мы спали с тобой? А блоковую?
— Нне! Не паментам! — Она так безмятежно сказала это…
Шелестела под ногами трава. Поднимались горьковатые медвяные запахи.
— Вот, как будто бы здесь… Да, как будто здесь стоял тот барак, в который нас поместили с мамой, — говорил Анатолий. — А потом нас забрали от мамы. Татьянка, помнишь ты, как нас забирали?!
— Нет, не помню…
Зося опустила глаза.
— Не помню, Толек!
Не помнит! Словно спящая царевна, которую кто-то заколдовал…
— И как маму угоняли из лагеря не помнишь? И как ауфзеерки привели ее к нам прощаться? И как ты страшно кричала: «Мамочка! Не бросай меня?!»
— Толек, я ничего не помню! — с болью сказала Зося. Лицо ее стало несчастным и виноватым. — Может, я когда малая была, так помнила.
Обедали они вместе с Войтецким в столовой музея. Потом Войтецкий водил их по уже обезлюдевшим тихим музейным залам, показывал «экспонаты».
Обессилев, они пришли в его рабочую комнату, вскипятили чайник на плитке, заварили кофе. Пили кофе и разговаривали.
Сличали номера детей по списку, что привез Анатолий, с теми номерами, что числились у Войтецкого. И Войтецкий расспрашивал Анатолия, что с ним было после того, как его увезли из Освенцима в детский концлагерь в город Лодзь. Об этом концлагере было известно очень мало…
Анатолий рассказывал обстоятельно, не упуская подробностей. Не так для Войтецкого — для Зоси. Он видел, напряженно слушает его Зося. Видел, как побледнело, осунулось свежее Зосино лицо. Знал, что день этот останется в ее памяти, не пройдет даром.
Из Освенцима они уехали самым поздним поездом.
— Мамуся так беспокоится, — с тревогой сказала Зося, когда они были уже в вагоне. Сказала, как будто только что вспомнила, что где-то есть мамуся. И дом. И Краков. Все то, от чего она успела отойти за этот день и к чему возвращалась не без усилия. Анатолий заметил это.
— Мамуся будет так беспокоиться!..
— О чем? — резонно заметил Анатолий. — Ты же не на край света уехала. И не одна — со мной.
— Ты не знаешь мамусю! — покачала головой Зося. — Она всегда беспокоится обо мне. Она вся — для меня. Всю жизнь… — И, открыто взглянув на Анатолия, продолжала с грустной решимостью: — Знаешь, Толек, я думаю, если б так вдруг случилось… если б так вдруг случилось, что меня бы не стало с нею — мамуся бы не пережила…
Мгновенно пролетели эти три дня. Туристическая группа, с которой приехал Анатолий, возвращалась в Варшаву, а оттуда — на Родину. Анатолий больше не мог оставаться в Кракове.
В последний вечер он сам отбирал для матери Зосины фотографии разных лет. А отбирая, долго глядел на одну из них, все не решался взять.
Видно, фотограф снял Кристину незаметно, неожиданно для нее. Она полулежала на траве, обнимая припавшую к ней девчушку: некрасивого, маленького очкарика — Зосю. И такое проникновенное материнство ощущалось во всем: в позе, в руке, обнимавшей девочку, в озаренном лице Кристины…
Анатолий взял эту фотографию, понимая, однако, что он не сможет ее показать матери.
Они собирали его в дорогу: Кристина и Зося. Совали в его чемодан множество совсем ненужных, так казалось Анатолию, вещей, подарков.
Кристина испекла перник, свой, особый. Завернула в промасленную бумагу, запаковала в коробку от торта.
— Будет свежий хоть месяц.
Зося положила ему в чемодан темный, в алых розах платок из мягкой шерсти.
— Это… для матери! (На сей раз она уже не сказала «для твоей» — Анатолий отметил это.)
— Татьянка, а письмо?
— О, не так сразу! — розовея, сказала Зося. — Зося плохо пишет по-русски, очень долго надо писать. — И пообещала: — Толек, я напишу и — вышлю. Але не так сразу.
— И приедешь? — взяв ее за руку, стараясь заглянуть ей в глаза, спросил Анатолий. — Приедете вместе с мамусей?
Зося опустила глаза:
— Приедем!
«Заколдованная маленькая принцесса!» Не удалось ему — Анатолий чувствовал — разбить, развеять это оградившее ее сердце «колдовство».
…Они не приехали, Кристина и Зося. И не написали…
Узнав, что Марина едет в Польшу, а было это спустя несколько месяцев после его возвращения, Анатолий и Катя попросили Марину побывать у Станкевичей. Попытаться уговорить Татьяну приехать в Оцк с пани Кристиной или же без нее, как им будет удобнее.
«От Татьянки нет ничего, — писала Марине Катя. — Толя за это время четыре раза звонил в Краков, разговаривал с Татьянкой. Она ничего определенного не обещает и все откладывает приезд. Маринка, хорошая моя! Помоги, уговори их! Веришь, нет у меня больше силы ждать. Столько лет ждала, а больше нет силы. Когда мы искали Татьянку, то была хотя бы надежда: вот еще туда обращусь. Вот туда… А теперь… На что мне теперь надеяться?! Куда обращаться?! Я одного боюсь, об одном думаю: что, если снова инфаркт? Неужели придется умереть, не повидав дочери?»
А в письме Анатолия были такие строки:
«Я уже описывал вам, как тепло меня встретила пани Станкевич. И какою теплою оказалась наша встреча с Татьянкой. За время, которое я провел у них в доме, я сроднился с ними. Расставаться с ними было мне тяжело. Казалось, что и им тоже. Но вот теперь приходят совсем другие мысли, и я спрашиваю себя: неужели их отношение ко мне не было искренним?»
Глава двенадцатая
РАССКАЗЫВАЕТ МАРИНА
1. Еду в Польшу
В Польшу я ехала по служебным своим делам — издательским. Но кроме служебных дел, кроме того, что я должна была повидаться с Татьянкой, была у меня и еще одна, связанная с этой поездкой надежда… задача… не знаю, как выразить точнее.
Я должна была побывать в Освенциме. Я надеялась этим освободиться от него.
Объяснить это трудно — об этом трудно рассказывать. Но Освенцим еще жил (и живет!) во мне.
Днем его власти нет надо мною. В круговороте привычных дел, событий, обязанностей Освенцим возникает в памяти редко, почти лишенным реальности кошмаром.
Но вот по ночам, когда ты остаешься один на один со своей памятью… И своими снами…
Словом, я должна была побывать в Освенциме. Я хотела увидеть его сегодняшним, моими сегодняшними глазами. Я думала, это поможет мне.
Потому думала, что кусок моей жизни, связанный с Освенцимом, не закончился — оборвался, остался незавершенным. Нас ведь выводили оттуда бегом. И гнали, гнали почти бегом по снежной дороге, по перепаханному множеством ног, перемешанному со свежей кровью снегу — охрана пристреливала тех, кто отставал.
Подруги толкали меня: «Быстрее! Быстрее…»
А сзади все время слышалось «Los! Los!». И выстрелы. И собачий лай.