Зося и правда знала это. Знала, что тетя Бронка, мамина меньшая сестра, и бабуся, мамина мать, погибли в обозе (лагере) Освенцим. Знала, но никогда не связывала этого с собой.
— Значит, и я была в Освенциме?!
Мамуся молча кивнула.
— Без тебя?! — ужаснулась Зося. И увидела: лицо у мамуси стало таким, будто она сейчас заплачет. Но она не заплакала. Взяла на колени Зосю, села с ней на диван и тихонько ей рассказала — рассказала впервые, как все приключилось.
Мамуся тогда работала в Кракове белошвейкой в мастерской, которая называлась «Фрау Эльза», — хозяйка была фольксдейчкой[4]. («Надо же было как-то жить. И кормить семью», — задумчиво сказала мамуся.)
А Зосю, еще малютку, она оставляла у бабушки; бабушка с тетей Бронкой жили неподалеку от Освенцима — города, а не лагеря. Мамуся могла туда приезжать из Кракова только по воскресеньям, чтоб повидать Зосю, привезти продукты и деньги.
Она приезжала только по воскресеньям, а немцы пришли за Бронкой в будний день, поэтому мамуся и не попала в Освенцим.
Немцы забрали Бронку. И бабушку. И вместе с ними ее, Зосю. Когда мамуся приехала в воскресенье, дом был пуст.
Мамуся ничего не знала о Бронке, Зосе и бабушке, где они. И никто из соседей не знал, куда увезли их, почему увезли. Пока через несколько месяцев Бронке не удалось передать записку на волю.
Записка эта дошла до мамуси. Узнав, что они в Освенциме, мамуся стала посылать им посылки. Она поджидала на тех дорогах, по которым гоняли на работу узников. Все надеялась хоть издали увидать Бронку. Но ни разу не видела ее.
Когда Советская Армия приблизилась к Освенциму и стало известно, что охрана бежала, бросив лагерь, мамуся с татом сразу же пошли в Освенцим. Они надеялись найти там и бабусю и Бронку, но нашли лишь Зосю… (Все было правдой в этом рассказе. Все! Кроме того, что касалось ее, Зоси. Теперь она знала это…)
— И я была в лагере, без тебя?! — в ужасе повторяла тогда Зося. — И ты не знала, где я?! И ты не могла увидеть меня?! Как же ты была без меня?! — допытывалась она. И плакала. Очень плакала, потому что жалела не так себя, как мамусю. Знала: мамуся не может без нее, Зоси.
С того дня во сне она стала видеть лагерь. И себя в лагере. Женщина заносила над Зосей большую иглу. Зося хотела рвануться, вырваться, но кто-то крепко держал ее. (Это только ей снилось? Или так это было на самом деле и она вспоминала это?!)
Зося так кричала во сне, что мамуся брала ее, испуганную, дрожащую, к себе в постель, успокаивала, уговаривала…
Постепенно это забылось. Зося привыкла к своему номеру и вновь перестала его замечать. А если кто-нибудь, заметив синеватые цифры у нее на руке, спрашивал о них Зосю, она отвечала спокойно:
— Это? Это память об Освенциме. Почти вся родзина наша прошла через Освенцим. Да, и я! И я тоже…
Так продолжалось до того дня, когда Зося по радио услышала голос диктора, четко повторявший ее номер: 77362.
…Отличный кофе! Удивительный все-таки напиток. Недаром в древности его называли «напитком мудрости». Голова от него и впрямь становится ясной, а мысли — трезвыми. Недаром девушка за соседним столиком, отодвинув блокнот, не пишет больше. Только курит и думает. Курит и думает.
Вот и Зося — думает. Продумывает, осмысливает ту встречу, тот разговор в кабинете у пани продекан.
«В письмах этих история твоей семьи» — так сказал ей пан из Освенцима.
Но если рассуждать трезво, что ей, Зосе, до той семьи? Той семьи, что так далеко от нее, Зоси, будто это совсем на другой планете и в каком-то другом времени?
Что ей, Зосе, до всего этого, если нет у нее и не может быть иной семьи, кроме той, что с детства она привыкла считать своей?
Ее семья!
Перед Зосей возникает лицо мамусиной мамы на портрете, оттененное темной шалью, иконописное, простое лицо. На обороте штамп фотографии. И дата: август 1939 года.
Бабушка — мамусина мама — это ее семья.
Бронка. На маленькой фотографии Бронка совсем еще девочка — Зосина ровесница. Когда ее увели немцы, Бронке было столько лет, сколько теперь ей, Зосе.
Бронка — это ее семья.
Тата! Негнущееся холодное тело на столе. Желтое, чужое лицо. Шрам. Иссиня-бурый, глубокий. Над самым сердцем.
И наконец, мамуся — одна на всем свете, одна-единственная!
Вот она, Зосина семья.
Почему она не сказала этого пану из Освенцима. Это она должна была сказать.
«Не так важно то, что приключается с человеком, — философски думает Зося. — Важнее его отношение к тому, что приключается…» Эта мысль почему-то успокаивает ее.
«Самое трудное — колебания, сомнения, — думает Зося. — Но если уж ты решился — знаешь, как тебе поступать…»
Зосе кажется: она знает!
Допив кофе, Зося подзывает официантку, расплачивается, спокойно прячет в сумку пакет с письмами и неторопливо выходит из кафе.
Глава девятая
«БРАТ ПАННЫ ЗОСИ…»
Время шло. От Климушиных писем не было. Ни известий, ни писем. Зося не вспоминала о Климушиных. А Кристина… может, и она бы не вспоминала, но…
Лучше бы ей не видеть тех писем, что писал своей сестре Анатолий! Лучше бы не читать их!
Не прочитай она этих писем, которые Зося, сама не читая, отдала ей, семья Климушиных по-прежнему оставалась бы для Кристины ставшим со временем лишь условным, а потому не задевающим сердца обозначением.
А теперь они ожили для нее: мать ее Зоси, брат ее Зоси. Ей казалось, она представляет себе их лица. Слышит их интонации.
Первые годы Кристина часто думала о Зосиной матери. Какая она была? Как погибла (она почему-то была уверена, что Зосина мать погибла)? Как попали в Освенцим Зося и ее мать? И кто это Толек, о котором так часто вспоминала когда-то Зося?
Теперь она знала их историю в почти осязаемых подробностях, и это была история ее Зоси.
Как связано, как взаимосвязано все в этом мире. Их семья. И семья Климушиных. Жили «за тридевять земель» друг от друга. Говорили на разных языках. И наверное, никогда бы не повстречали друг друга, если бы не война.
Если бы не война!
Жили бы у себя дома со своими детьми отец и мать ее Зоси.
Жили бы они с Михалом (когда бы не пуля эсэсовского охранника, что прошла над самым сердцем его!). Был бы дом. И были бы дети, свои дети!
И Бронка жила бы. И мать!
По праздникам они съезжались бы к матери: дети ее и внуки. За стол бы садилась большая семья.
А в смертный час, когда бы он пришел для их матери, дети и внуки стояли бы у ее изголовья…
Так бессонными, беспокойными ночами думала Кристина. И в мыслях ее как-то смещались, смешивались, переплетались судьбы ее семьи и семьи Климушиных — схожие судьбы! Обездоленные войной!
Схожесть их мучила Кристину.
А Зося, та по-прежнему не хотела и думать о той семье. Не хотела настолько, что Кристина не могла заставить ее прочитать письма Анатолия.
Она оставляла их на тумбочке подле Зосиной кровати. Клала на Зосин стол рядом с тетрадями и учебниками. И находила нетронутыми.
— Зося! — с укором говорила Кристина.
— Мамуся! — мягко прерывала ее Зося, поднимая на Кристину ясные, очень ясные глаза, и усмешка, застенчивая, смущенная, чуть трогала ее губы. — Мамуся, не ругай Зосю! Бедная твоя Зося. Завтра у Зоси зачет. Послезавтра практикум в госпитале. После-послезавтра — лаборатория. Погоди, вот будут каникулы…
И отступала Кристина. Не так перед ее доводами, как перед этой чуть трогающей Зосины губы усмешкой, что никогда не оставляла спокойной Кристину.
Перед ее упорством, которое таилось — Кристина хорошо это знала — за внешней мягкостью Зоси.
Отступала, испытывая тягостное чувство вины перед Климушиными. За то, что Зося не хочет читать их письма. За то письмо, которое сама написала им. (Теперь она, наверное, не смогла бы так написать.)
Известий от Климушиных не было. А время шло. И сглаживало — уж такое у него свойство, — сглаживало остроту происшедшего. И Кристина думала иногда, что, может быть, так и лучше. Иначе — лишняя боль для всех. Все равно душою Зося не с ними. Все равно они для Зоси — чужие: кровная мать Зоси, кровный брат Зоси.