Дольная, то есть, видимо, нижняя, челюсть выдвинута вперед? Катя не помнит, чтобы у Татьянки так было! Но ведь это могло произойти с годами?!
«Может быть, мать помнит еще какие-либо особые приметы?!» — допытывалась в письмах Марыся.
Одну Катя помнила: шрам. У Татьянки на левой щечке был небольшой, но глубокий продольный шрам.
Когда она, Катя, с Татьянкой на руках бежала от карателей с переправы, то поскользнулась. И Татьянка щечкой наткнулась на обломанную острую ветку. Очень шла кровь. Татьянка вся перемазалась в крови — рана оказалась глубокой. А когда она зажила — остался шрам.
Об этом Катя не написала Марысе. Не решилась! Мало ли что! Прошло уже столько лет. Шрам-то ведь мог и зарасти!
Марыся просила, чтобы Катя и Анатолий прислали ей свои фотографии.
Они послали. Сфотографировались вдвоем и послали. И Марыся прислала им свою.
Славненькая, очень славненькая дивчинка глядела на Катю с этой фотографии. Сидела, непринужденно опершись на руку. Улыбалась кокетливо, задорно.
Что по фотографии поймешь? Но казалось Кате, будто росчерком широких бровей, и разрезом глаз, и овалом лица Марыся напоминает Толю.
И Марыся писала в очередном письме:
«Дорогие мои! Спасибо за фотокарточку! Она принесла мне большую радость. Я долго разглядывала ваши лица. Мне кажется, что я подобна до тебя, Толек». И тут же оговаривалась несмело: «Не знаю, правда ли это?!»
Письма от Марыси шли регулярно, становясь постепенно все откровеннее. Все теплее.
Теперь уже Катя не могла бы прожить без этих писем, — словно дух Марыси, легкий, светлый, веселый, да, веселый, несмотря на все, что ей довелось пережить, входил вместе с письмами в Катин дом.
Марыся подробно писала о себе.
«В 1947 году пошла в школу. Была восприимчивым, живым ребенком и этим справляла много неприятностей своим воспитателям. После школы поступила в техникум — этим мое образование закончилось. Теперь работаю на заводе, зарабатываю 1300 злотых. Не знаю, сколько это есть в переноске на русский рубль, но могу сказать: на жизнь хватает».
В каждом письме Марыся просила: «Толек! Если что интересует тебя и мать, спрашивайте. Я буду стараться отвечать».
И не без юмора добавляла: «Только боюсь, вы будете иметь большую возможность посмеяться из моих знаний русского языка».
Теперь она не раз шутливо напоминала Толе, что он — ее старший (!) брат.
«Может, хочешь что советовать мне?! Буду подчиняться».
Спрашивала:
«Интересно, как вы с матерью себе представляете меня? Может, я вам не так понравлюсь?!»
Все еще робко, по-прежнему в третьем лице, но Марыся уже называла Катю матерью.
Однажды Толя написал ей, что мама часто плачет над ее письмами. Видно, это растрогало Марысю.
«Зачем плачет мама? — допытывалась она. — Прошу тебя, напиши мне, что есть причиною ее горя?! Я хотела бы поступать так, чтоб никто от меня не плакал».
Но вскоре, прорвавшись сквозь свою сдержанность, Марыся сама прислала полное грустных признаний письмо. Она писала о том, что в «день мертвых» люди в Польше несут цветы на могилы, где захоронены их близкие. Вот и она в этот день, думая о своих близких, не зная, где их могилы, ходила ставить свечи в костел.
«Я думала, что вас нет в живых и я никогда не увижу вас… Много родителей приезжали за своими детьми в наш дом, только меня никто никогда не спрашивал».
Марыся писала, что часто бывает в Освенциме. «Оттуда начинались все ниточки моей жизни. Но и там не могла я узнать, что сталось с вами… Я думала… может быть, вы погибли в лагере?! А иногда думала: может, нет — не погибли. Может, они совсем близко от меня, только я их не знаю, и они не могут узнать меня. Может, они возвращаются из Освенцима тем же поездом, что и я. И как я для них, оставили в лагере цветы для меня. Думают, может, что там есть моя могилка… Но судьба пожалела нас. Мы живы. Мы будем вместе… Дроги мои! Я так тяжело переживаю эти счастливые дни», — признавалась Марыся.
В конце декабря Марыся сообщила:
«Это будет, наверное, последнее мое письмо. Мне сказали, скоро я получу паспорт! Тогда останется лишь купить билет и сесть в поезд. Я уже знаю, этот поезд имеет нумер 27. Он будет в Оцке в двенадцать часов по вашему московскому времени… Как куплю билет, сразу же сообщу вам. А как буду садиться в поезд, вышлю телеграмму. Не могу дождаться дня, в котором увижу вас».
Вот и Катя не могла дождаться этого дня.
Больше писем от Марыси не приходило. Но Катя и не ждала их. Она ждала телеграмму.
Однако и телеграммы не было. Время шло: 1 января, 5 января, 10 января…
— Что ты, мама, волнуешься? — говорил Толя. — Думаешь, в Польше нет бюрократов? Какая-нибудь задержка с документами. А Марыся со дня на день собирается выехать — вот и не пишет.
Однако 12 января, не говоря матери, он отправил Марысе телеграмму:
«Беспокоимся. Что задерживает? Когда приедешь?»
Теперь Катя каждый день выходила к поезду номер двадцать семь — ее бригада работала на стройке жилого дома неподалеку от вокзала. А поезд приходил как раз в обеденный перерыв.
На вокзал она всегда торопилась, не шла — летела. Надеялась: вдруг да встретит Марысю. Вдруг Марысина телеграмма не успела дойти.
В рабочем своем костюме — ватных стеганых брюках, стеганке, цветастом платке, — в ожидании поезда, Катя стояла где-нибудь в уголке перрона. Разрумянившись от мороза, от ожидания, она казалась совсем молодой и очень красивой.
По радио объявляли прибытие: «Поезд Берлин — Москва. Время стоянки пять минут».
Покачивая вагонами, подходил к платформе состав. Из окон глядели пассажиры. Со ступенек сходили пассажиры. Не было среди них Марыси….
14 января, в канун дня рождения Татьянки, Катя, как обычно, пекла пирог. Не пирог — мазурку, по польской книге (она теперь готовила только по польской книге) — с изюмом, с орехами, с миндалем.
В кухне пахло ванилью, корицей, жареным миндалем. А в комнате — скипидаром: это натирал полы Анатолий.
Катя была уверена, что Марыся приедет. Придет телеграмма или нет, а она приедет! И вот когда позвонили в дверь, когда наконец он раздался, этот звонок, она сказала облегченно и торжествующе:
— Иди, Толя! Принимай телеграмму от сестры.
Оказалось, это не телеграмма. В кухню Толя вернулся с письмом в руке.
Вскрыл конверт. Пробежал листочек глазами.
Катя молча ждала. Встретившись с нею взглядом, Толя нерешительно протянул письмо.
«Дроги мои! — писала Марыся. — Мне тяжело принести вам горечь, но я не приеду. Теперь я узнала точно: я — не ваша…»
Марыся писала, что по совету Войтецкого, который все время пытался найти способ как-то проверить ее номер, она обратилась в Краковский институт судебной экспертизы. Там ее номер сфотографировали при помощи инфракрасных лучей. Эта фотография показала: в середине номера выколота не тройка — пятерка. Следовательно, номер ее: 77562. Следовательно, она не дочь Климушиной.
«Дзенькую вас за вашу любовь, — писала Марыся. — Мое сердце согрелось с нею…»
Грустным оказался день рождения Татьянки в этом году. Впрочем, он никогда не бывал веселым. Только бывал этот день силен надеждою — нерушимою, Катиною надеждой. А теперь…
Было все, как обычно, как каждый год. Собрались близкие. Приехала из Москвы Марина.
И праздничный стол был накрыт. Даже праздничней, чем всегда. Закуска. Выпивка. И пирог — не пирог, мазурка. И высились над мазуркою свечи. Сколько лет Татьянке, столько же и свечей.
И Катя сидела за столом нарядная, в новом платье, которое сшила себе специально к этому дню. Но была она так не похожа на себя, что подруги с тревогой поглядывали на нее.
Все уже были в сборе. И пора бы уж начинать. Да Анатолия не было. Хоть обычно Толя вместе с матерью встречал гостей в этот день, так уж было у них заведено.
Начинать без него не хотелось. Ждали. А ожидая, тихонько переговаривались. И хоть все понимали, что не надо бы говорить о Марысе, разговор сам собой переходил на Марысю — на ее письмо.