— А затем, чтобы получить по морде…
Это, пожалуй, зря, так-то: надо бы без всякого предупреждения, а то удар скользом пошел… Да и он, видать, бывалый — увернулся…
— Да ты ш-ште! — аж побелел от злости, и глаза стали совсем белыми.
— Не шипи… И нож положи на место, тебе его для бифштекса принесли… Ты, Харя, сиди спокойно, тебя наш разговор не касается.
Харя и не рыпается, только вид делает, что оскорбился за дружка. А тот весь кипит, как примус.
— Я тебе покажю!
— Ничего ты мне не покажешь: ростом не вышел… Да и я с тобой драться не собираюсь…
— Что у вас тут происходит? — девчонка-официантка подбежала, глаза и так большие, а от испуга округлились — еще больше стали.
— Да ничего. Вон парню ножик ваш понравился, хотел взять на память, а я ему отсоветовал… Сколько с меня? Рубля хватает? Спасибо… А ты, чуха, когда еще будешь об отце говорить — сначала думай.
— Ну-ну, чапай, пока цел. Учитель! Видали мы таких…
Пусть его, немного душу отведет: как-никак все же не очень-то приятно получить по физиономии, да еще и на людях…
Дементий как можно медленнее отошел от стола, прошагал коридор и опять выбрался на палубу. Идти в каюту не хотелось.
Чтобы не видеть своих недавних сотрапезников и немного успокоиться, Дементий ушел на корму, сел в удобное плетеное кресло.
«Предки… Отсталый народ»… Как далеко, однако, заходит это словоблудие! Начинается вроде с невинной иронии, с шуточек. «Мама» — слишком старомодно, на смех могут поднять. «Мамахен» — дело другое… В самом слове «предок» уже сквозит ухмылка: предок — значит, несовременный, отсталый. Предок не может не быть отсталым! А там, глядишь, и рукой подать до уверенности, что отец с матерью не могут понять движений молодой души. То есть отец с матерью, может, как-то бы и смогли, но если они «предки» — никакого понимания и ждать нечего…
Конечно, лестно чувствовать себя этаким умным, все понимающим. Но такими-то мы стали не благодаря ли заботам тех, на кого мы начинаем посматривать свысока?.. Один лоботряс как-то высказался: какое может быть у меня уважение к матери, если она в каждом письме делает по сто ошибок, а я свободно читаю по-английски?! А к нам на стройку тогда как раз английская делегация приехала. Я ему посоветовал: попросись, может, кто усыновит — ведь они по-английски кумекают уж определенно не хуже тебя…
Моя мать тоже не ахти как грамотна. И тоже ошибки в письмах делает. Но когда я замечаю эти ошибки, мне не смеяться, а плакать хочется: разве она виновата, что ей не пришлось учиться столько же, сколько мне.
А отец, которого я никогда не видел! Да неужто я бы посмел о нем сказать или подумать, что он «отсталый человек»?! У него мог быть не очень хороший характер, что-то он мог знать, а что-то и нет, и меня тоже в чем-то мог понять, а в чем-то и нет — так что из того! Он за мою жизнь шел на смерть, и этим все сказано… Поспорили бы мы с ним, пусть поругались — ну так что! Неужто я после этого должен был на него смотреть свысока: да ты, батя, и логики-то толком не знаешь, спорить по всем правилам не умеешь… Недавно где-то попалось:
Ты в таком долгу перед отцами,
Третье поколение страны…
Вот именно: в таком долгу!
Если бы у меня был отец!.. Как-то давно, еще в детстве, шли с матерью из леса хлебными полями и она мне про отца рассказывала. И так живо она о нем говорила, и так захотелось мне видеть его, что на какую-то минуту мне показалось, что он идет той же тропой через хлеба, идет где-то рядом, может быть, за нами, и я слышу его тихие шелестящие шаги. Я зачем-то затаил дыхание и разом быстро оглянулся. Тропа была пуста, только ржаные колосья с тихим шелестом клонились на нее с той и другой стороны. И так мне горько стало, что я не мог сдержаться, заплакал.
Если бы у меня был отец!
Не могу понять, что происходит с некоторыми моими сверстниками. Отец сказал сыну: ну, брюки ты расклешил на полметра — ладно, а надо ли и звоночки-то к ним привешивать? А мать дочке: тебе же еще восемнадцати нет, а ты волосы под седину красишь и глаза подводишь — зачем? И сын с дочкой начинают иронически поглядывать на своих родителей: ах, какие несовременные, ах, какие отсталые!.. И я еще ни разу в газете или журнале не прочитал, чтобы кто-нибудь из нас, молодых, веско сказал своим ровесникам: что вы делаете, разве так можно с нашими отцами и матерями?! А вот статеек о том, как в семье старшие «не поняли» устремлений модного мальчика, а в школе недалекие учителя «не поняли» крашеную девочку, — таких статеек хоть отбавляй…
Жека, конечно, дрянь парень, что и говорить, но только ли он сам в этом виноват — вот в чем вопрос…
Дементий встал с кресла, подошел к перилам.
Как только солнце упало за леса, берега сразу потемнели и все цвета перемешались. А вода все еще сияет нежной такой голубизной. Особенно там, впереди, куда судно держит путь. Берега еще пододвинулись, море как бы сузилось до большой полноводной реки.
Раньше клятвы давали. Герцен с Огаревым на Воробьевых горах, перед лицом Москвы поклялись. И как прекрасно это было. У нас же — какие уж там клятвы! — становится хорошим тоном иронизировать даже над самым святым…
Нет, я никогда не назову отца словом, вызывающим ухмылку. Я обещаю тебе, отец — вот тоже побоялся сказать клянусь, — всегда помнить о тебе и во всем, что бы я ни делал, быть достойным твоей памяти…
ГЛАВА IV
КУДА СПЕШИТ ЧЕЛОВЕК?..
1
И вот он опять на плотине гидростанции. Опять его объемлет со всех сторон разноголосый гул стройки. Опять с одной стороны перед ним — река, разлившаяся морем, с другой — та же река, прорвавшаяся через тело плотины и с яростным кипением низвергающаяся в нижний бьеф: там постоянно висит плотное облако водяной пыли.
На самой плотине теперь относительно тихо и малолюдно. Работы переместились в ее бетонное чрево: там заканчивается сборка последних турбин, идет установка оборудования в здании гидростанции.
Трудно сосчитать, сколько раз за день поднялся и спустился Николай Сергеевич по железным трапам, до блеска отполированным тысячами сапог. Многое хотелось увидеть, на многое хотелось поглядеть и вблизи, где хорошо виден и человек и то, что он делает, и издали, когда каждый человек и его дело как бы соотнесены с общей картиной.
День пролетел незаметно.
А вечером, гуляя по городу, он опять оказался на Пурсее.
Среди надписей, которыми была испещрена каменная макушка Пурсея, даже в полусумраке выделялась одна: «Мы тебя покорим, Ангара!» Такое же сейчас пишется на откосах Дивных гор: «Покорись, Енисей!» Наверное, зря это мы так-то. Одно дело, когда в тридцатые годы пели: «Мы покоряем пространство и время»; другое, когда, входя во вкус, начали говорить о покорении природы. И пространство, и время — философские абстракции, природа же — нечто живое. А главное — не враждебное человеку, зачем ее покорять? Покоряют врага, недруга… «Работай на нас, Енисей!» — куда бы лучше…
В стороне, на каменном выступе, сидела парочка. Николай Сергеевич, наверно, не обратил бы внимания на них — не такая уж это невидаль здесь, на Пурсее, если бы не услышал приглушенные всхлипывания.
— …не отпускала… против ее воли я, — сквозь рыдания донеслось до Николая Сергеевича.
Парень низким глухим голосом сказал что-то утешающее…
— Тебе легко так говорить, а она мне — мать…
Парень опять сказал что-то (он сидел спиной к Николаю Сергеевичу).
— Да понимаешь ли ты: одна она у меня на всем свете! И я у нее одна… Врачи врачами, а что, если я ее больше не увижу… — девушка заплакала еще громче.
Слушать было неловко, и Николай Сергеевич зашагал по тропинке вниз к поселку.
Какая-то драма у этой девушки, а если парень ее любит — значит, и у него…
Каждый день укладывается в тело плотины сколько-то кубометров бетона, и что ни день, в жизни каждого строителя происходят большие или малые события, радости чередуются с горестями. И не на этих ли радостях и горестях, кроме всего прочего, и замешивается здешний бетон?! Этого никто не знает, никто не видит. Видят только одно — растущую плотину…