Его внимательно слушали, ему дружно хлопали. Викентий Викентьевич не обольщался: как знать, может, и то и другое делалось из простой вежливости. Но когда в перерыве к нему подошел один из участников симпозиума и сердечно пожал руку, да другой, да третий, такие знаки солидарности были приятны и отрадны: значит, не один он так думает!
Особенно громко выражали свое одобрение сказанному Викентием Викентьевичем знакомый еще по московским встречам болгарский историк и немецкий ученый из Веймара. Когда же немец узнал, что его русский коллега, ко всему прочему, еще и понимает по-немецки, то совсем растрогался и даже пригласил его к себе в гости.
— Чур, сначала ко мне, — улыбаясь, сказал болгарин.
С ним у Викентия Викентьевича была давняя уговоренность, так что заезд в Болгарию хотя бы на несколько дней входил в его планы.
Он так и ответил коллегам:
— Вам спасибо на приглашении, а у тебя в Велико-Тырнове, друже Любомир, побываю обязательно…
На другой день в местной газете была помещена фотография: долговязый светловолосый немец и — как контраст к нему — темнокудрый приземистый здоровяк-болгарин одновременно пожимают руки сухонькому старичку, в котором Викентий Викентьевич не сразу узнал себя.
Участникам симпозиума, как и значилось в программе, показали недавно раскопанный в окрестностях Салоник царский дворец.
При первом же взгляде на одиноко стоящие колонны (от стен дворца ничего не сохранилось), на выложенные мозаикой полы Викентию Викентьевичу вспомнились развалины нашего Херсонеса. Разве что мозаики здесь были в лучшей сохранности.
Всеобщее внимание привлекла картина «Дионис на пантере». С трудом верилось, что она создана более двадцати веков назад — так совершенна была и ее композиция, и каждая отдельная линия, так свежо выглядел ее цветовой, образованный сотнями, если не тысячами, мозаичных мазков колорит. Глядя на картину, Викентий Викентьевич думал о том мастере, том эллине, который своим «Дионисом» как бы вел сейчас безмолвный разговор с ним, родившимся двадцать или сколько там веков спустя. Литература обычно читается в переводе, здесь никакого перевода не требовалось. И вовсе не потому, что смысл картины был до примитива прост. Ведь и вполне доступное нашему пониманию слово порой несет в себе сокровенную тайну.
Чудесная мозаика тоже хранила какую-то древнюю тайну. Что хотел сказать художник своей картиной? Может, хотел показать гармонию единения человека с матерью-природой? И тогда она не упрек ли, не урок ли нам, свирепо и беспощадно «покоряющим» свою родную и перед лицом могучей техники беззащитную мать?
А может, художник своим «Дионисом» хотел еще раз воспеть красоту человека, твердо веруя, что человек — мера всех вещей, как и мера всей земной красоты? Что ж, такое напоминание современному искусству Европы, заменившему человека цветовым пятном или лишенной смысла линией, тоже, наверное, не будет отвлеченным или «музейным», не имеющим точек соприкосновения с нашим временем…
Солунские братья Кирилл и Мефодий в середине IX века, по случаю принятия южными славянами христианства, создали славянскую азбуку и сделали первые переводы греческих книг. Собственно, с этих просвещенных монахов берет начало и наша письменность, хотя пришла она на Русь позднее. И Викентию Викентьевичу хотелось найти в нынешней Солуни — Салониках — какие-то следы, какую-то память о знаменитых братьях. Увы, ни следов, ни памяти. То есть вообще-то местным историкам, разумеется, были известны имена создателей славянской азбуки. Но большого интереса, похоже, и раньше к ним не проявлялось, а в наше время и подавно: знамениты они для нас, а не для соотечественников. Слишком много Древняя Греция дала соседним народам, чтобы нынешние ее жители помнили все ее благодеяния. Пусть это знают и помнят те народы, которые на протяжении веков и веков питались живительными соками ее культуры!
При общении с греческими коллегами Викентию Викентьевичу нет-нет да приходило на ум: каково-то им! Какой тяжелый груз великих предков лежит на их плечах!
Да, каждому приехавшему в Элладу хорошо известно, что нынешние греки к тем, древним, имеют весьма и весьма отдаленное отношение. Они даже говорят уже на другом языке. В театре Ирода Аттика, что вырублен в склоне Афинского Акрополя, идут комедии Аристофана. Идут, как они шли двадцать пять веков назад, и на том же языке, на каком были тогда написаны. Нынешнему греку язык этот не понятен, ему, как и любому иностранцу, требуется перевод. И неудивительно: нашему «Слову» всего-то каких-нибудь восемьсот лет, и то мы читаем его в переводе…
Да, каждому известно, что нынешние греки — это не те греки. И все же… И все же, когда ты ходишь по земле, той самой, на которой жили Гомер и Эсхил, Сократ и Аристотель, Перикл и Фидий, когда ты бываешь в городах, которые, как две тысячи лет назад, назывались Афинами, Коринфом, Дельфами, так называются и по сей день, когда разговариваешь с жителями этой страны, которые зовутся тоже ведь не как-то иначе, а греками, трудно, очень трудно свыкнуться с мыслью, что они имеют лишь отдаленное, не прямое, а уже вроде бы косвенное — вон какая толща веков! — отношение к тем славным на весь мир древним грекам.
Наше время — время торжества техники. Богатство, слава, престиж той или другой державы определяются не ее вкладом в сокровищницу человеческого духа, а количеством условных лошадиных — на самом-то деле не лошадиных, а все тех же машинных — сил на душу населения. И по этим мировым машинным гостам Греция — бедная, отсталая, третьестепенная страна. Разве что дороги хорошие, так и те построены на займы, полученные из страны, история которой насчитывает не два или три тысячелетия, а всего двести — триста лет…
Каково, каково потомкам некогда величайшей державы мира сознавать это!.. Оказывается, не так уж обязательно иметь славную историю и высокое искусство. Гораздо важнее иметь на среднестатистическую душу много машин, заключающих в себе много лошадиных сил!
4
Накануне отъезда из Афин участников симпозиума угощали ужином в «Таверне богов» близ Акрополя. Правда, ни нектара, ни амброзии — этой пищи олимпийских небожителей — в меню таверны не значилось, но ужин был вкусным и вечер прошел на славу.
В Салониках, в последний день пребывания гостей, хозяева дали прощальный ужин в загородном ресторане на берегу моря.
Внутренняя планировка ресторана напоминала городскую усадьбу древнего грека — замкнутый четырехугольник с просторным двором под открытым небом в середине. Во дворе росли пальмы, агавы и другие столь же экзотические растения, по трем сторонам его уютно располагались полуосвещенные столы, четвертую занимал оркестр.
За время заседаний и поездок по стране ученые не только плохо ли, хорошо ли познакомились друг с другом, но кое-кто успел и подружиться. Потому на прощальном банкете рассаживались не как попало, а с выбором соседей по своему усмотрению.
Викентий Викентьевич сидел с давним другарем — болгарином из Велико-Тырнова, и новым знакомым — немцем из Веймара. Болгарин прекрасно говорил по-русски, так что при знании Викентием Викентьевичем немецкого они имели возможность беседовать не только о том, чем их угощали и какая прекрасная погода радовала их в тот прощальный вечер.
Викентий Викентьевич предложил своим знакомцам нечто вроде анкеты. Она состояла всего лишь из одного вопроса: ваше отношение к грекам.
— К каким? — уточнил вопрос болгарин.
— Да, да, я это как-то упустил из виду, — согласился Викентий Викентьевич. — Речь не о древних, а о нынешних греках.
Болгарин немного подумал и ответил:
— Они мои соседи и мне нравятся. Я их люблю.
А немецкий историк сказал:
— Мне их жалко.
Настал черед Викентия Викентьевича. Оказалось, придумать вопрос легче, чем на него ответить.
— Я их тоже люблю и вместе… нет, не то что жалко… мне за них обидно. Некоторые, так называемые великие, по нынешним меркам, державы поглядывают на них с высоты своих денежных мешков этак пренебрежительно: нефти страна не имеет, золотом и алмазами тоже не богата, разве что под военно-морские базы может сгодиться…