Разговор шел, похоже, об очень высоких материях.
— Искусство должно быть освобождено от рабского копирования реального мира, — возвещал Художник. — Оно само несет в себе целый мир.
Бледнолицый длинноволосый юноша восхищенно выдохнул: «Экстра!», а его чернявый с бакенбардами под Пушкина сосед потянулся за бумажной салфеткой, чтобы тут же записать гениальное откровение.
— Копиистов — долой! — уже знакомым Дементию пьяным голосом резюмировал кудлатый детина. — Автогеном их! Автогеном!
— Ну хорошо, — не утерпел, с ходу ввязался в разговор Дементий (хотя и понимал, что делать это было не надо). — Реальный мир — автогеном. А что же останется, что брать за исходную, отправную точку художнику?
Все обернулись, и по взглядам можно было понять, что его только сейчас заметили.
— Как что? — между тем громко, как с кафедры, ответствовал Художник. — Остается внутренний мир творца, его неисчерпаемая бесконечность!
Дементий окончательно понял, что зря встрял в этот бессмысленный спор-разговор. Ну не будет же он объяснять новоявленному теоретику искусства вместе с внимающими ему слушателями, что внутренний мир художника суть отражение — пусть и не зеркальное, пусть опосредованное — мира реального…
Нет, ничего и никому он тут не докажет, и самое лучшее — сидеть и помалкивать.
И все же когда минуту спустя зашла речь о новейших, наисовременнейших средствах и способах выражения внутреннего мира творца с помощью цвета и света, Дементий опять не выдержал и сказал, что цвет и свет не имеют национальной окраски, а настоящее искусство всегда национально.
— Есть же, в конце концов, такие понятия, как русское искусство или французское, итальянское!
— Было! — невозмутимо изрек Художник. — Было и быльем поросло… Человек вышел в космос, и оттуда, из звездного далека, ему кажутся наивными, если не смешными, как границы между странами, так и национальные рамки, национальные сусеки, по которым мы привыкли раскладывать искусство.
— Автогеном по сусекам! — заплетающимся языком подхватил кудлатый.
Дементий был обескуражен: он говорит об одном, а ему отвечают что-то другое и делают вид, что это другое и есть то самое, о чем он говорит.
— Предлагаю тост, — поднял стопку парень с баками. — За цвет и свет!
— Но если я русский… — все больше заводясь, продолжал переть на рожон Дементий. Он хотел сказать: если я русский художник, надо ли мне отрекаться от национальных традиций? Но на «художнике» споткнулся: язык отказался выговорить столь обязывающее слово. Правда, имелось-то в виду иносказание: какой-то русский художник вообще, но ведь могли понять, что Дементий говорит про себя лично, а он пока еще никакой не художник.
Поборник цвета и света, явно недовольный тем, что был скомкан его гениальный тост, по-своему воспользовался запинкой Дементия.
— Ты — русский, а я, допустим, — нерусский. Ну и что?
— Ничего, — простодушно ответил Дементий, не сразу сообразив, почему разговор сместился куда-то в сторону.
— А ничего — так сиди и не высовывайся, — под сочувственные возгласы окружающих процедил парень. — А то, может, еще об истории России по картинам Сурикова начнешь нам рассказывать или о любви к Родине речь толкнешь…
У Дементия дух перехватило от негодования: вон в какую сторону разговор пошел! Он ожидал, что маэстро одернет или как-то поправит своего не в меру разошедшегося ассистента, но тот меланхолично жевал яблоко, всем видом показывая, что стоит выше того, о чем идет разговор.
— А что, и это — быльем поросло? — срывающимся голосом выкрикнул, чтобы перекрыть виски-блюз, Дементий. — Тоже — автогеном?!
Курчавый юноша, выступавший теперь как бы уже от лица всей компании, не успел ответить, его опередили.
— Слышу, разговор о любви идет. Достойная тема! — из-за плеча юноши вынырнула дурашливо ухмыляющаяся физиономия Омеги. — Любовь — главная движущая сила истории! И почему бы нам, други, не выпить за энту самую силу?!
Омега по-хозяйски уверенно потянулся за бутылкой коньяка, что стояла рядом с портретом именинника, и начал наливать в стопки и рюмки, которые ему по очереди подставляли. Дойдя по кругу до Дементия, спросил:
— А где твоя посудина?
— В середине стола, — кивнул куда-то за спину Дементий. Пить ему совсем не хотелось.
— Возьми любую, велика беда.
— Надо ли упускать возможность выпить за любовь к Родине?! — с ехидцей вставил бакенбардник.
— Э нет, — поднял свободную руку Омега. — Любовь к Родине — это слишком высоко, отвлеченно, это — для официальных приемов. Выпьем за любовь в самом первом и самом истинном смысле — за любовь к женщине!
Как бы подавая пример остальным, он опрокинул стопку первым, затем ухватил чью-то вилку и стал тыкать ею в расписную хохломскую салатницу.
Дементий зачем-то следил бессмысленным взглядом за рукой Омеги, за тем, как вилка накалывала одновременно кружок зеленого огурца и красную дольку помидора, а в груди снова закипали злость и возмущение. Какой-то дальней стороной сознания он понимал, что над ним попросту, может быть, даже и без злого умысла насмехаются, его провоцируют, и самое правильное, чтобы не доставлять удовольствия бакенбарднику или тому же Омеге, не поддаться на провокацию, удержать себя от опрометчивого шага. Но одно дело понимать, другое — удержаться…
— Интересно, с каких же это пор любовь к Родине стала отвлеченным понятием?
Омега посмотрел влево, затем вправо, как бы испрашивая разрешение ответить на заданный вопрос от имени всей компании, и все с тем же наивно-дурашливым выражением лица сказал:
— Видишь ли, любовь к женщине или, скажем, к девушке — это нечто конкретное: ты девушку можешь обнять, поцеловать и… — тут он двусмысленно ухмыльнулся, — и даже больше того. А теперь попробуй применить эти действия к твоим высоким понятиям — к Родине, народу. Видишь, не получается, — Омега картинно развел руками. — Не получается!
— Неужто вся любовь в том, чтобы обнимать да целовать? — Дементий не узнал свой голос: от волнения он стал каким-то чужим, хриплым.
— Ладно, не только в этом. Но тогда скажи мне, как, каким образом я могу ощущать, созерцать, осязать и так далее народ — двести пятьдесят или там сколько миллионов?
Сговорились они, что ли?! Поборник цвета и света, а теперь вот Омега глумились над самым святым для Дементия, но делали это так иезуитски ловко, что он, по природе своей тугодум, не сразу находился с достойным ответом. И это окончательно выводило его из равновесия.
— Ну, что молчишь? — уже перешел в наступление Омега. — Скажи.
— А… а разве нельзя понять, почувствовать и… полюбить свой народ за его, скажем, историю или… — подбирая нужные слова, Дементий опять наткнулся глазами на горевшую золотом хохломскую салатницу, — полюбить за его прекрасное искусство?
— Но ведь и народное искусство — нечто музейно-умозрительное, — Омега этак участливо улыбался, словно бы сочувствуя тому затруднительному положению, в которое попал Дементий.
Эта сочувственно-наглая улыбка оказалась последней каплей. Дементия понесло, как с крутой горы.
— Почему же умозрительное?! — голос от переполнявшей его ярости очистился, окреп. — Очень даже конкретное. Можно видеть, трогать или, как сам говоришь, осязать.
— Где и как? Каким образом?
— Да вот же…
«Этого делать нельзя! Ты же в гостях в чужом доме. Остановись! Не смей! Нельзя!»
Дементий хорошо слышал этот предостерегающий внутренний голос, но остановить себя уже не мог. Он самому себе кричал «Не смей!» — а руки, помимо его воли и разума, тянулись к роскошно расписанной фантастическими травами чаше с остатками салата.
— Да вот же! — Он взял изделие народного искусства в обе руки и деловито, аккуратно опрокинул его на голову Омеге. — Вот таким образом!
Наступила немая сцена. Рука с яблоком у Художника застыла на полдороге ко рту; бакенбардник тоже замер, тараща глаза с синеватыми белками; в состоянии шока пребывала и вся остальная компания. Разве что кудлатый восторженно-удивленно выдохнул: