Джаггер благоразумно заткнулся. Панфил покряхтел..
– Не понятно ничего, но что-то там не так. Не те письма.
– Что значит не те? – спросил я.
– Не те. Вроде слова все правильные, но содержания нет. Ты ж сам писака, Бабай, должен понимать.
– Конечно! Должен. Но не понимаю.
– Что же за тупицы-то все вокруг – рассердился Панфил, – ну как тебе объяснить, как Джаггеру, что ли?
– Если без побоев, то давай как Джаггеру.
– Тогда слушай. Вот, например. «Воскресение» лабает балладу какую-нибудь. Да хоть, скажем, «Ночную Птицу». Ты сразу понимаешь, что это – рок. Так?
– Ну?
– А вот «Земляне» пыжатся, струны рвут, рифы берут, саунд жесткий, это что? Рок?
– Да ни хрена ни рок!
– Вот и письма пошли от нее как музыка от «Землян». Все слова правильные, а души нет…
– Бабай, прикинь, когда он мне вот так наглядно всё разъяснил, я сразу въехал, хоть и не поэт, – закричал Джаггер. – Чуваки, давайте откроем четвёртую сгущенку! Ну, пожалуйста!!! И пятую, для ровного счета…
Панфил махнул рукой.
– И что теперь? – спросил я.
– Ничего. Я там пацанам написал, посмотрят, что к чему-почему. Отпишутся, тогда ясно будет. Может, мне и кажется все…
Мы доели сгущенку с печеньем. Чай пить не стали, чтоб не перебивать вкус. Отдуваясь, вышли с чайной.
Зелено-голубые вихри волшебной пеной гоняли друг друга по черному небу.
Нас озарило первое в эту молодую зиму полярное сияние…
Пора было возвращаться на площадку. Пацаны пошли проводить нас до дороги. Снег скрипел под валенками, отражая сверкающие небеса.
– Ладно, – сказал Панфил, – почитаю вам, чтоб не кисли.
И прочёл:
Взял я гвоздь
И на сердце своём
Нацарапал мишень.
Тут же выстрелов гроздь
Превратила ночь в день.
В моём сердце
Все больше и больше свинца.
Скоро лопнет,
Набрякло бедой.
Это снайпер из тьмы
Без конца, без конца
Гонит пули одну за другой.
Распластаюсь я тенью
На кровавом и грязном снегу.
Не хочу быть мишенью,
Ну, а снайпером быть – не могу.
23
…Как весной в пустыне активизируются скорпионы, так месяца за полтора до октябрьских праздников оживился замполит. Дядя Ваня, сияя румяным, глуповатым лицом, по несколько раз на дню появлялся в каждом подразделении и напоминал о грядущей годовщине октября.
На Первую Площадку он зачастил, мороча нас своими заклинаниями, два-три раза в неделю. Все ротные художники были брошены на обновление наглядной агитации. Лично мне замполит сократил боевые дежурства, и за меня отдувались молодые гуси, едва сдавшие допуски на пост.
Уж не знаю, что они там пеленговали, но все помещения Первой Площадки запестрели моими стараниями, кумачовыми Лениными, Марксами и Энгельсами, революционными матросами в пулеметных лентах, суровыми солдатами в папахах и сознательными путиловцами в строгих пролетарских усах.
Ощущение праздника было как под Новый год, когда всё и вся украшается красноносыми Дедами Морозами, синеногими Снегурками, ёлочками и зайчиками.
Майор Пузырев тоже приложил руку к революционному искусству. Он приволок мне тридцать ошкуренных фанерных планшетов. Замполит похвалил Пузыря и лично объяснил мне задачу. Надлежало изобразить и увековечить этапы большого пути, как выразился Дядя Ваня – «от сотворения мира».
По мнению замполита, начало времен было положено выстрелом «Авроры». Это событие я должен был запечатлеть на первой доске – иконе. Далее, по учебнику советской истории: революция, гражданская война, индустриализация, коллективизация, война отечественная и, по списку, до последнего партийного съезда, который являлся, видимо, кульминацией человеческой цивилизации.
Всю эту хренотень, дыша дымом и слезясь красными глазами, я увековечивал школьным выжигательным прибором «Василёк». Затем произведение густопсово покрывалось лаком и вывешивалось в хронологическом порядке по периметру ленинской комнаты.
На одной из икон, посвященных событиям гражданской войны, я изобразил Троцкого (таким, как помнил его по старым Роммовским фильмам), пожимающего руку Чапаеву.
Замполит обрадовался.
– Молодец! – сказал он, – отлично! Чапаев очень похож. Да и товарищ Свердлов как живой вышел. Эх, какие люди были! – и указал на Троцкого.
Тут замполит даже слегка прослезился и, положив мне руку на плечо, пропел тоненько:
– И комиссары в пыльных шлемах
Склонятся молча надо мной…
Лишь одна из икон ввергла Дядю Ваню в легкое недоумение. На лаковой доске поблескивали три вождя мирового пролетариата. А именно: большелобый хитроглазый Ленин. С ним, заросший Карл Маркс, смахивающий на магаданского бича. И ещё хмурый, недовольный чем-то, видимо проигравшийся в пух и прах Достоевский, изображавший Энгельса. Все трое стояли на трибуне мавзолея в обрамлении серпов и молотков.
– Как это? – спросил замполит.
Я принялся объяснять концепцию цикличности времен и идей, но Дядя Ваня прервал меня.
– Дома повешу, – сказал он и завернул икону в мешок.
Кроме прочего, а именно – митинга и торжественной части с вручением наград и званий, готовился концерт художественной самодеятельности.
Концертом руководил комсорг части лейтенант Гриша Кукалу из кишиневских молдаван. Имея, видимо, цыганские корни, Гриша был по-конски курчав и улыбчив. Он обожал хоровое пение и стук каблуков по сцене. Запах пыльных кулис пьянил его. Нашего Станиславского Гриша полюбил, как родного.
В программу концерта были заявлены революционные танцы в исполнении прапорщиц из пункта секретной связи. Мужской хор с солистом, звездой Первой Площадки, прапорщиком Самородко. Декламация стихов неизменного Маяковского силами вышеупомянутого цыганского лейтенанта Гриши. Отрывок из военной пьесы – режиссерский экзистанс Станиславского. И на десерт – последняя надежда тяжелого рока, группа «Странники», с Панфилом на соло, Джаггером на басу, долговязым Колюней на клавишах и Кузей на ударных.
Панфил сообщил, что группа носит свое гордое имя вовсе не от слова «странник», а от слова «странные».
Цыган-лейтенант Гриша дал добро на исполнение нормальных песен в соотношении один-к-трем, то есть на три революционных дозволялось пропеть одну из «Машины Времени».
Акт из военной пьесы был выбран на пару Гришей и Станиславским. Неизвестно, что вело их по лабиринтам библиотеки нашей части, но была найдена постановка о партизанах Великой Отечественной. Как это связывалось с седьмым ноября, не знал никто. Может быть, кто-то из героев опуса участвовал в юности во взятии Зимнего дворца, а в возрасте более зрелом партизанил в дебрях Украины. Трудно сказать, да и неважно это уже.
К постановке Станиславским был определен один акт, где покорял публику Деревенский Староста-предатель, презираемый всеми, включая собственную жену. В конце он, разумеется, оказывался тайным партизаном-героем, притворявшемся гадиной по заданию партии. Эту роль без обсуждения Станиславский взял себе.
Появлялся на сцене и фашистский офицер со стеком. Говорил с акцентом, славил Гитлера и вообще вёл себя безобразно. Эта роль досталась Кролику. Был там ещё один неприятный персонаж – полицай из местных, редкий мерзавец, лебезивший перед фашистами и унижавший односельчан.
Станиславский долго рассматривал меня в профиль и фас, вздыхал, морщил лоб и, наконец, пробормотав:
– Пусть будет абсурдный контраст, как у Ионеско, – утвердил меня на роль украинского полицая.