И действительно, если встать <в поле, или еще лучше> на пароходе в море, где ничего не мешает кругом смотреть, то так и кажется, что где-то очень далеко небо опускается вниз и сходится с водою. А небо казалось людям большим, твердым куполом, сделанным из чего-то прозрачного вроде стекла. Но тогда еще стекла не знали и говорили, что небо сделано из хрусталя. И называли небо твердью. И думали люди, что небо или твердь (это и) есть самое прочное, самое неизменное. Все может измениться, а твердь не изменится. И до сих пор, когда мы хотим сказать про что-нибудь, что не должно меняться, мы говорим: это надо утвердить. И видели люди, как по небу двигаются солнце и луна, а звезды стоят неподвижно. Стали люди к звездам приглядываться и заметили, что звезды расположены на небе фигурами. Вон семь звезд расположены в виде кастрюли с ручкой, вон три звезды прямо одна за другой стоят как по линейке. Научились люди одну звезду от другой отличать и увидели, что звезды тоже движутся, но только все зараз, будто они к небу приклеплены и вместе с самим небом движутся. И решили люди, что небо вокруг земли вертится. Разделили тогда люди все небо на отдельные звездные фигуры и каждую фигуру назвали созвездием и каждому созвездию свое имя дали. Но только видят люди, что не все звезды вместе с небом двигаются, а есть такие, которые между другими звездами блуждают. И назвали люди такие звезды планетами»[885]. Даже если речь идет о неотработанном и, возможно, незаконченном черновике, предназначенном юной публике, этот текст заслуживает особого внимания. Он начинается констатацией некоторой сплоченности, существующей между утилитарными вещами, составляющими мир, в котором мы живем, что является темой «Трактата более или менее по конспекту Эмерсена», рассмотренного выше. Основной вопрос — узнать, где оканчивается это сцепление связей: должно же быть где-нибудь место, где в отсутствие человека деление исчезает, уступая место миру, единому и неделимому. Продолжение текста показывает, каким образом язык рождается при осознании человеком различных частей вселенной и как каждая из этих частей обнаруживается сама по себе в неделимом целом и т. д. Что всего любопытнее в рассуждениях Хармса и что приводит нас к Липавскому, так это то, что каждая стадия этого развития происходит, когда человек начинает замечать движение: только тогда, когда заметили, что все звезды не двигаются вместе, их стали отличать и называть планетами. Липавский утверждал то же самое, когда говорил, что человек и мир были как две волны, каждая из которых имела различное движение, и эта разница («небольшая погрешность») была условием их существования. Если попытаться представить то, что Хармс мог бы написать впоследствии, можно опять прийти к следующей ужасающей альтернативе: однородная пустота или раздробленность до бесконечности. В обоих случаях результат для субъекта тот же: он один и навсегда отрезан от мира, о котором он даже не может с уверенностью сказать, существовал ли он хотя бы один раз. Липавский при этом использует тот же пример, что и Хармс, говоря о постепенной гомогенизации мира и описывая страх, овладевающий человеком при виде воды, когда стушевывается первичное деление — небо/земля: «Человек очутился в тумане среди озера. Кругом все одно и то же: белизна. И невольно возникает сомнение не только в том, существует ли мир, но существовал ли он вообще когда-нибудь»[886]. Это проблема не только теоретического плана. Страх уединения и одиночества тот же, что и при «однородности», которая предполагает одновременное разрушение времени, события и индивидуальности. Он связан с перспективой «неизвестных угроз» и «погашением надежд»[887]. «История значений» Липавского, научную важность которой мы не обсуждаем, показала, что разрезание мира с помощью языка — ложная приманка. Реальность не становится вследствие этого процесса более понятной. Напротив, она загромождена, разбита на множество мельчайших единиц, являющихся теми самыми смыслами, против которых боролся поэт. А он, все более погружаясь в одиночество, должен сложить свое оружие.
Одиночество, страх, небытие Выражение «погашение надежд» нам кажется особенно значимым, поскольку раскрывает одну из основных причин перехода к тому типу литературы, у которого даже в постреволюционном периоде развития мало общего с авангардом, к литературе, отличающейся полным отсутствием надежд. Футуризм и революция были, по крайней мере, связаны друг с другом общим стремлением к идеализированному будущему. Но после социального взрыва прошло пятнадцать лет, и в конце первого пятилетнего плана ситуация сильно изменилась. Хотя установившая свои порядки и сконцентрировавшаяся на одном человеке революция уже начинала походить на желанное светлое будущее («Жить стало лучше, товарищи...»), надо уточнить, что «головокружение от успехов» абсолютно не коснулось интересующих нас писателей. В конце декабря 1931 года Хармс был арестован в первый раз вместе с Введенским и многими другими[888] исключительно по литературным мотивам, с чем у нас еще будет возможность сказать немного дальше[889]. Этот арест и последовавшие затем заключение и короткая ссылка в Курск летом 1932 года намечают решительный поворот в творчестве поэта. С точки зрения его биографии этот эпизод свидетельствует о начале длительного процесса маргинализации. Именно в Курске, в одиночестве и бездействии, им овладевает «собачий страх», отныне не покидающий его до самой смерти и механизм которого описан с клинической точностью: «Я один. Каждый вечер Александр Иванович[890] куда-нибудь уходит, и я остаюсь один. Хозяйка ложится рано спать и запирает свою комнату за четырьмя дверями, и только я один сижу в своей маленькой комнате и жгу керосиновую лампу. Я ничего не делаю: собачий страх находит на меня. Эти дни я сижу дома, потому что я простудился и получил грипп. Вот уже неделю держится температура и болит поясница. Но почему болит поясница, почему неделю держится температура, чем я болен и что мне надо делать? Я думаю об этом, прислушиваюсь к своему телу и начинаю пугаться. От страха сердце начинает дрожать, ноги холодеют, и страх хватает меня за затылок. Я только теперь понял, что это значит. Затылок сдавливают снизу, и кажется: еще немножко и сдавят всю голову сверху, тогда теряется способность отмечать свои состояния, и ты сойдешь с ума. Во всем теле начинается слабость, и начинается она с ног. И вдруг мелькает мысль: а что, если это не от страха, а страх от этого. Тогда становится еще страшнее. Мне даже не удается отвлечь мысли в сторону. Я пробую читать. Но то, что я читаю, становится вдруг прозрачным, и я опять вижу свой страх. Хоть бы Александр Иванович пришел скорее! Но раньше чем через два часа его ждать нечего. Сейчас он гуляет с Еленой Петровной[891] и объясняет ей свои взгляды о любви»[892]. Страх, рожденный в одиночестве, физически воздействует на героя. Ощущая огромную пустоту, которой становится окружающий его мир, он замыкается на самом себе. «Прислушиваюсь к своему телу», — говорит он. Но это начало фатального сужения. Поэт зажат в тиски снизу и сверху: его заставляет сжиматься именно однородность мира. Вспоминается фраза: «Можно часами ходить от стола к шкапу и от шкапа к дивану и не находить выхода»[893]. И опять возникает ощущение, что мир предметов затвердевает и ограничивает поэта настолько, что мешает ему двигаться. Наступает неподвижность, а значит — смерть. В этом — весь ужас мысли о том, что физические действия являются причиной страха, а не наоборот; итак, речь идет о внутреннем явлении. Процесс приводит к полному исчезновению реальности: то, что поэт безуспешно пытается читать, чтобы уцепиться за мир и избежать исчезновения и освободиться от тотального давления, — «становится прозрачным». Он оказывается наедине со своим «собачьим страхом», то есть с самим собой. вернуться Хармс Д. «Вот я сижу на стуле...» (б. д.) // ОР РНБ. Ф. 1232. Ед. хр. 315. Черновик, быть может незаконченный, написанный по старой орфографии, приведен полностью. См. примеч. 182 к наст. главе. вернуться Липавский Л. Исследование ужаса. Пункт 16. По поводу этого чувства, которое он называет «тоской однообразного фона» и которое идентично «страху темноты», Липавский пишет несколько выше: «Однообразие, — оно уничтожает время, события, индивидуальность. Достаточно длительного гудка сирены, чтобы мы уже почувствовали, как весь мир отходит на задний план вместе со всеми нашими делами, прикосновение небытия» (там же). вернуться Там же. В тексте «Сны», где Липавский пересказывает свои сны и объясняет их (сны детства, страх опоздать на поезд и т. д.), мы находим следующую маленькую страшную фразу, которая прекрасно передает состояние духа того времени: «Мне часто снится преследование» (Липавский Л. Сны // ОР РНБ. Ф. 1232. Ед. хр. 68). В уже упомянутых нами дневниках Хармса постоянно встречается тоска перед отсутствием перспектив и надежды. См., например, следующую запись, датированную 9 апреля 1938 г., которая, к сожалению, не является единственной в таком роде: «Пришли дни моей гибели. Говорил вчера с Андреевым. Разговор был очень плохой. Надежд нет. Мы голодаем, Марина слабеет, а у меня к тому еще дико болит зуб. Мы гибнем — Боже помоги!» (Хармс Д. <Из дневника> // Русская мысль. 1988. № 3730. 24 июня (Литературное приложение. № 6. С. XII; публ. Ж.-Ф. Жаккара). Андреев был в то время директором Детгиза. О трудностях, которые поэт имел в тот момент с этим издательством, см. примеч. 315 к наст. главе. «Погашение надежд» — одна из тем, которые систематически встречаются в дневниках Хармса того периода, а также и в его поэтических произведениях. 3 апреля 1937 г. поэт пишет следующее четверостишие в своей «Голубой тетради»: Погибли мы в житейском поле Нет никакой надежды боле. О счастье кончилась мечта Осталась только нищета. (Хармс Д. «Погибли мы в житейском поле...» // ОР РНБ. Ф. 1232. Ед. хр. 75). Речь идет о пункте 22 «Голубой тетради». Об этой тетради см. примеч. 327 к наст. главе. Опубликовано: Stone Nakhimovsky A. Laughter in the Void // Wiener Slawistischer Almanach. Bd. 5. 1982. S. 63; Собр. произв. Т. 4. С. 95 (М. Мейлах и В. Эрль причислили эти стихи к незавершенным, что кажется нам спорным). вернуться Художники Б. Эрбштейн и С. Гершов, Е. Сафонова, И. Андроников, В. Ермолаева и, хотя за другое «правонарушение», А. Туфанов. В. Ермолаева иллюстрировала много текстов Хармса для детей (см. об этом примеч. 20 к главе 2). 10 лет назад М. Мейлах писал, что речь идет о подготовительных мерах к чистке в детской литературе, что привело в 1937 г. к ликвидации редакции Маршака (Мейлах М. Предисловие/Введенский А. Полн. собр. соч. Т. 1. С. XXIII—XXIV). КГБ, у которого сегодня имеется полная возможность заниматься сенсациями, подтвердило эти сведения устами В. Пруликова, высказавшегося в интервью. Из него мы узнаем, что Хармс действительно не был реабилитирован по этому делу: «Скажу о материалах на Даниила Хармса. Окончательное решение по ним примут, разумеется, прокуратура и суд. Но свое суждение, думаю, могу высказать. Тем более, что по поводу трагической судьбы этого талантливого литератора к нам поступает немало запросов от писателей и кинематографистов. Даниил Хармс был арестован в 1931 году вместе с другими известными в то время литераторами по делу ленинградского издательства «Детская литература». Обвинения были вымышленными, явно инспирированными. Но Хармс был приговорен к 3 годам лишения свободы, а затем этот срок ему заменили высылкой. <...> Сейчас мы столкнулись с тем, что Хармс был уже много лет назад реабилитирован в связи со вторым арестом. Вместе с тем по делу 1931 года он до сих пор не реабилитирован и лживые обвинения с него не сняты. Поэтому дело нуждается во вторичном пересмотре» (Гласность и госбезопасность: Беседа с начальником управления КГБ СССР по Ленинградской области Пруликовым В.М. // Ленинградская правда. 1988. № 229. 4 октября. С. 2—3). Именно из этого интервью стало также известно, что Хармс был помещен в психиатрическую больницу после своего второго ареста, а не в тюрьму, как считалось долгое время. М. Мейлах рассказывает, что узнал об этом факте во время изучения своего собственного «дела»: досье ОБЭРИУ было представлено как вещественное доказательство, показывающее, какими порочными писателями он занимается (Мейлах М. Daniil Harms: Anecdota posthuma. Посмертные анекдоты Даниила Хармса // Русская мысль. 1991. № 3781. 23 июня. Литературное приложение. № 8. С. X—XII). Что касается первого обвинения против поэта в 1932 г., то оно было наконец снято 18 января 1989 г. Президиумом городского суда Ленинграда. В целом о событиях, постигших Детгиз в 1932 г., см. насыщенную информацией статью: Устинов А. Дело детского сектора Госиздата: Предварительная справка // Михаил Кузмин и русская культура XX века. Л., 1990. С. 125—136. В эту статью включены письма Хармса, написанные в Курске А. Пантелееву, что представляет собой один из редких источников (хотя и скудных) об этом периоде жизни писателя. вернуться Освобожденный 18 июня, Хармс был сослан 13 июля. Этот короткий период был весьма насыщенным. Он пишет в своей записной книжке: «Свобода, вечером у Житкова. 19 июня: В Царском. 20 июня: у Заболоцкого. 22 июня: у Житкова. Летнее солнцестояние. 23 июня: Ночевал у меня Левин. 24 июня: На автомобиле в Царское. 25 июня: у Олейникова. Провожали Соколова. 26 июня: у Наташи. 27 июня: На веранде. Чувствую себя неважно. Сильно похудел» (Хармс Д. Полет в небеса. С. 549). Относительно ссылки см.: Хармс Д. «Мы жили в двух комнатах...» // Русская мысль. 1988. № 3730. 24 июня (Литературное приложение. № 6. С. XI; публ. Ж.-Ф. Жаккара). Отметим, что в течение всего этого периода Хармс практически ничего не написал, кроме текста «Бесконечное, вот ответ на все вопросы...», о котором шла речь в главе 2 наст. работы. В его поэтическом творчестве мы определенно видим пробел между 18 сентября 1931 г. и декабрем 1932 г. (см.: Хармс Д. Собр. произв. Т. 3. С. 48—49). Завеса над этим периодом была приоткрыта опубликованием трех писем, написанных в ссылке: Хармс Д. Письма А.И. Пантелееву из Курска // Михаил Кузмин и русская культура XX века. Л., 1990. С. 131—133 (публ. А. Устинова). В архивах можно найти еще одно упоминание о Курске в письме к некому доктору (личность его не установлена), с которым он вел дискуссии (неизвестно, было ли отправлено это письмо): «Дорогой Доктор, я был очень, очень рад, получив Ваше письмо. Те несколько бесед, очень отрывочных и потому неверных, которые были у нас с Вами, я помню очень хорошо, и это единственное приятное воспоминание из Курска. Что хотите, дорогой Доктор, но Вам необходимо выбраться из этого огорода. Помните, в Библии, Бог щадит целый город из-за одного праведника. И благодаря Вам, я не могу насладиться поношением Курска. Я до сих пор называю Вас "Доктор", но в этом уже нет ничего медицинского: это скорее в смысле "Доктор Фауст". В Вас еще много осталось хорошего германского, не немецкого (немец — перец — колбаса и т. д.), а настоящего германского Ceist'a, похожего на орган. Русский дух поет на клиросе хором, или гнусавый дьячок — русский дух. Это всегда или Божественно, или смешно. А германский Geist — орган. Вы можете сказать о природе: "Я люблю природу. Вот это кедр, он так красив. Под этим деревом может стоять рыцарь, а по этой горе может гулять монах". Такие ощущения закрыты для меня. Для меня что стол, что шкап, что дом, что луг, что роща, что бабочка, что кузнечик — все едино» (Хармс Д. <Письмо Доктору> // ОР РНБ. Ф 1232. Ед. хр. 398). В этих строках обнаруживается вся проблематика деления и личного отношения к великому Целому. вернуться Александр Иванович, то есть Введенский. М. Мейлах сообщает, что Хармс, Введенский, Б. Эрбштейн и Е. Сафонова, все четверо, прибыли в Курск 13 июля 1932 г. Но 26 сентября Е. Сафонова переехала в Вологду, и Введенский попросил разрешения поехать вместе с ней, что и было позволено сделать 1 октября (см.: Мейлах М. Предисловие // Введенский А. Полн. собр. соч. Т. 1. С. XXIV). Два друга прожили вместе только два с половиной месяца. вернуться Елена Петровна — возможно, Е.В. Сафонова, чье отчество Хармс перепутал. вернуться Хармс Д. «Я один...» // Русская мысль. 1988. № 3730. 24 июня. Литературное приложение. № 6. С. XI (публ. Ж.-Ф. Жаккара). вернуться Хармс Д. «Как легко человеку запутаться...» (см. примеч. 268 к наст. главе). |