"Эпикурейское блаженство означало, в сущности, род предварительной смерти, и лишь в результате утомленности от бремени жизни и пресыщения могла возникнуть эта жажда абсолютного покоя, которой был преисполнен римский поэт, как и многие его современники. Подобное настроение, разумеется, было далеко от того, чтобы видеть благо в неустанном росте жизни. Замкнутый и погруженный в апатию, эпикуреец бессилен следовать за историческим ходом, отвечать запросам времени, бороться с несовершенствами. Для него всякое усложнение жизни - лишние тревоги. Стремясь к успокоению, он осуждает неутомимую культурную работу человечества и в лучах романтизма изображает зарю его цивилизации.
Но это отрицание идущей вперед шаг за шагом жизни само за себя мстит, и на своем же примере Лукреций показал, к чему оно приводит. За вычетом всех жизненных интересов осталось мертвое безразличие. Перед поэтом раскрылась пустыня монотонного существования и охватила его безысходным унынием. Лукреций задыхается в теснинах собственной доктрины, и этот крик, исторгнутый муками душевной пустоты: "Всегда одно и то же... Все остается одним и тем же!" ("Eadem sunt omnia semper... Eadem tarnen omnia restant...") - был невольным изобличителем роковых последствий эпикурейской аскезы"{265}.
Я.М.Боровский, с одной стороны, тоже выставляет на первый план всю трагическую неудачу упований Лукреция на культурно-исторический прогресс и на совпадение материального прогресса с моральным падением. Однако, с другой стороны, согласно Я.М.Боровскому, это не тот старый эпикурейский уход во внутреннюю жизнь человека и полный отказ от всякой человеческой активности и от всякого прогресса. Я.М.Боровский не называет эту активность и эту пассивность некоторого рода замечательным диалектическим единством. Но в устах исследователя, признавшего у Лукреция уход в пассивную субъективность, для историка эстетической мысли весьма убедительно звучат следующие слова:
"Моральная ценность этого развития, движущей силой которого является свободное устремление человеческого духа (animi iactus uber II 1047) к постижению природы, с той же отчетливостью противостоит традиционному этическому идеалу эпикуреизма, ограниченному практической задачей освобождения человечества от страха перед богами и страха смерти, как священный трепет, в который повергает Лукреция созерцание раскрывшихся перед ним тайн мироздания, далек от блаженной невозмутимости, составляющей для Эпикура конечную цель философствования" (Боровский Я.М. Указ. соч., с. 484).
б) Подводя итог всей этой историко-эстетической значимости теории прогресса у Лукреция, можно сказать следующее. 1) Уже и в теоретической части своей эстетики Лукреций пришел к трагизму своей натурфилософской концепции на путях творческих попыток объединить теорию матери-Природы с беспощадным состоянием человека не только в эмпирическом смысле слова, но и в смысле субстанциальных свершений. То, что Лукреций дает нам в виде культурно-исторического прогресса, только усугубляет эту трагическую эстетику и невыносимо конкретно иллюстрирует его и без того ярко очерченную трагедию. 2) Этому способствуют небывало яркие картины отдельных этапов человеческого развития у Лукреция. В первобытные времена человек выступает у Лукреция как дикий зверь без логики и без совести на фоне ожесточенной и бесконечной борьбы за свое изолированное и чисто животное существование. Сплошное насилие, сплошная кровь, сплошное антиобщественное хищничество - вот что такое человек в его первобытном состоянии. В течение своего исторического развития человек бывал и в состоянии мирной и безмятежной жизни, наполненной благоденствием и эстетическими радостями. Однако все эти благословенные времена, с точки зрения Лукреция, ушли в безвозвратное прошлое; и та человеческая жизнь, которая водворилась при нем, опять полна зла, насилия, крови и звериной жестокости. 3) Трагическая эстетика Лукреция еще и потому усиливается благодаря его теории прогресса, что в его философско-поэтическом творчестве чувствуется очень активная, глубоко сосредоточенная и в то же время волевая личность, ставившая своей целью, вразрез с Эпикуром, бороться со злом, разоблачать общественные язвы, взывать к логике, к совести и немедленному совершенствованию жизни. Эта убийственно-волевая сила личности Лукреция сказалась и в его проповеди созерцания глубинных основ космоса и в созерцании не пассивном, но глубоко эмоциональном, почти экстатическом (III 28-29 "божественное услаждение" и "ужас"). И все это пришлось Лукрецию отбросить, оставить без последствий и укрыться в свой внутренний храм, где царили только боги, впрочем тоже бессильные, бездейственные и неспособные помочь человеку. 4) Эстетика Эпикура тоже была достаточно субъективистична, чтобы оставлять человека внутри его же самого и внутри его собственных усладительных созерцаний. Но через три столетия, прошедшие от Эпикура до Лукреция, выступившая в эпоху раннего эллинизма изолированная человеческая личность стала гораздо нервознее и чувствительнее, стала с огромными волевыми усилиями набрасываться на переустройство общественной жизни человека и стала гораздо принципиальнее использовать науку для создания картины мира, в то время как у Эпикура наука имела значение только для освобождения человека от страха перед смертью и потусторонним миром и вовсе не имела конструктивного значения для мировоззрения и, в частности, для натурфилософии. Но тем более потрясающей и тем более невыносимой оказалась у Лукреция эта проповедь отхода от всякой активности и погружения в то же самое первоначальное эпикурейское эстетическое самосозерцание. Без теории прогресса у Лукреция мы не смогли бы понять римской специфики эпикурейской эстетики и не смогли бы формулировать ее драматическую сущность, в сравнении с которой эстетика старого Эпикура оказывается слишком эпической, слишком лишенной всякого драматизма и слишком успокоенно-наслажденческой.
Чтобы понять римскую специфику эпикурейской эстетики Лукреция, необходимо все время помнить, что эта эстетика у Лукреция завершается теорией прогресса, а теория прогресса у Лукреция завершается кровавыми и звериными картинами той современности, которая окружала Лукреция. Чтобы кратко обосновать эту общественно-политическую современность Лукреция, шедшую кровавыми путями к мировой империи, мы позволим себе привести некоторые факты из римской истории того времени, хотя и общеизвестные всем по учебникам, но хорошо сконцентрированные в следующем рассуждении Т. Геккера: "Мы находимся в середине тех 100 лет, до победы Августа, до торжественного введения Рах Romana ("Римское умиротворение"), тех 100 лет, которые Гораций назвал delirium (самый лучший перевод был бы "маразм"). Между 133 и 31 годами можно насчитать не менее 12 гражданских войн, bellum sociale, войны Суллы, Лепида, Сертория, Спартака, Катилины, Цезаря, триумвиров, bellum Octavianum, Perusinum, морское сражение с Антонием. В это время - политические убийства без числа, часто зверские, поистине скотские, начиная с Гракхов, кончая Цезарем и Цицероном, и хорошо обдуманные массовые бойни; убийство 3000 сторонников Гракхов, распятие на кресте 6000 спартаковцев на дороге от Рима до Капуи, убийство 7000 самнитских пленных перед собравшимся сенатом, и вплоть до последних проскрипций, инсценированных, без сомнения, Антонием, но подписанных все же и Октавианом, будущим Августом. В последующие годы его жизни эта подпись воспринималась как пятно ради одной великой жертвы, ради Цицерона, который также был в списке и был убит, и голова которого и кисть руки были отрублены и подвешены на рострах сената по приказу Антония, поскольку голова думала против него, а рука писала. "Увы, куда нас, бедных, ведет раздор!" - звучит опять первая эклога Вергилия, написанная в это время"{266}.
Эстетика Лукреция есть эстетика поэта и философа, захотевшего эпикурейски осмыслить кровавое столетие конца римской республики. Тут и атомистический материализм, и вера во всепорождающую мать-Природу, и огромные волевые усилия побороть зверства жизни, и беспомощность отдельного индивидуума, и его отчаяние, и его духовная смерть в тюрьме индивидуалистической изоляции.