Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И — смолкли их разговоры…

Глава четырнадцатая

ПРОВАЛ ВО ВРЕМЕНИ

Новое превращение

Жизнь не останавливается, даже когда перестают появляться стихи.

Хотя какая это жизнь!.. Для поэта жизнь — в стихах. А без стихов — так, существование… литератора, что ли?.. Поэт живёт во Времени — литератор во времени. Первое — Нечто; оно никому не известно и не понятно; оно было до жизни и будет после жизни, всегда; оно вмещает в себя всё, что ни есть на Земле и в Небе. Второе — лишь малый отрезок, величиной в ту или иную эпоху (громкое слово, но, по сути, лишь частица Времени). Иными словами: Бытие — и обыденность, Сущее — и существование.

Поэт в человеке — живёт; человек в поэте — существует.

Не нами данный закон — и ничего не попишешь…

Столбцы и натурфилософские поэмы Заболоцкого достались большому Времени и небольшому кругу знатоков и ценителей поэзии; времени малому, или его эпохе, не пригодились.

Наверное, Заболоцкий долго не мог поверить, что стране он не нужен. Печать в лице литературных критиков всячески его вразумляла, а он всё не видел в себе никакого контрреволюционера. И, наконец, она таки его вразумила, показав свою действенность: набор второй книги был рассыпан.

Что и говорить, это по нему ударило сильно: как поэт он замолчал.

И потом, спустя довольно долгий срок, явился читателю с непохожими на прежние стихами.

Был ли Заболоцкий действительно вразумлён или, по советам друзей и собственному разумению, только сделал вид, что изменился, — вопрос не такой простой, как кажется. Ведь известно: с волками жить — по-волчьи выть, а коли не выть, так уж хотя бы подвывать. Он ведь и сам в своём кругу («Разговоры») усмехнулся над собой, что, как Рабле, поцеловал руку некоему папе. А ведь это было ещё до новых стихов, написанных, в отличие от прежних, в традициях поэтической классики. Так, значит, осознал простые истины — что плетью обуха не перешибёшь и насильно мил не будешь? Ну, что делать, если эпохе милы Жаровы и Безыменские. Не по хорошу мил, а по милу хорош. Сердцу — условного пролетария — не прикажешь.

…Отвлечёмся немного и вспомним, что власть всегда находит меры воспитания непослушных граждан. Хунвейбины в культурную революцию (Китай, 1960-е годы) поймали пианиста-виртуоза и просто переломали ему пальцы, чтобы не оскорблял музыку революции своими буржуазными звуками. На изломе 1920–1930-х годов непослушных в советской России учили уму-разуму критика в печати и суды — для начала небольшими сроками заключения. Потом, к концу 1930-х, в полном соответствии с теорией нарастания классовой борьбы, суды перешли к более радикальным мерам — по принципу: «нэт человека — нэт и проблемы».

Николаю Алексеевичу досталось всё (подпиши он в 1938-м обвинения следствия, и нам остался бы только ранний Заболоцкий, позднего попросту бы не было)…

Этот сложнейший период поэтической судьбы Заболоцкого вмещает в себя несколько лет жизни. От 1933 года, когда была запрещена его вторая книга стихов, до 1938 года, когда поэт был арестован. Что же произошло в это время?

Обстоятельства его внешней жизни хорошо известны: редкие публикации, переводческая деятельность (с изданием книг), некоторое участие в делах Союза писателей (собрания, поездки в Грузию), постепенное возвращение как поэта к читателю и даже издание небольшой книжки оригинальных стихов, ну и личное — рождение дочери… А вот что происходило внутри, в душе — об этом прямых сведений в общем-то нет, лишь Косвенные, и то их очень немного.

К Заболоцкому волей-неволей присматривались внимательно, прежде всего собратья по литературному цеху: фигура!

Обратимся к их свидетельствам.

Евгений Львович Шварц в дневниках слегка подтрунивает над Николаем Алексеевичем, которого в Детгизе прозвали за методичность и степенность Яшей Миллером. (Псевдоним, выбранный Заболоцким для детских стишков, в переводе означает мельник: что-то ведь он и сам терпеливо перемалывал в своей жизни…) Однако тут же Шварц раскрывает причину забавного поведения поэта: «Он говорил о Гёте почтительно и, думаю, единственный из всех нас имел поступки (как-то не по-русски — имел поступки. — В. М.). Поступал не так, как хотелось, а как он считал для поэта разумным (курсив мой. — В. М.). Введенского, который был полярен ему, он, полушутя сначала или как бы полушутя, бранил. <…> А кончилось дело тем, что он строго, разумно и твёрдо поступил: прекратил с ним знакомство».

И далее — в попытке уловить сущность своего друга — поэта и человека: «… Заболоцкий — сын агронома… вырос в огромной… и бедной семье, уж в такой русской среде, что не придумаешь гуще. Поэтому во всей его методичности и в любви к Гёте чувствовался тоже очень русский спор с домашним беспорядком и распущенностью (странновато представляет себе Шварц кондовую русскую семью, где как раз таки был твёрдый порядок и строжайшие нравы. — В. М). И чудачество. И сектантский деспотизм. Но все, кто подсмеивался над ним и дразнил: „Яша Миллер“, — делали это за глаза. Он сумел создать вокруг себя дубовый частокол. Его не боялись, но ссориться с ним боялись. Не хотели. Не за важность, не за деревянные философские системы, не за методичность и строгость любили мы его и уважали. А за силу. За силу, которая нашла себе выражение в его стихах. И самый беспощадный из всех, Николай Макарович, признавал: „Ничего не скажешь, когда пишет стихи — силён. Это как мускулы. У одного есть, а у другого нет“. <…> При подчёркнуто волевой линии поведения жил он, в основном, как все. Хотел или не хотел, а принимал окраску среды, сам того не зная. И всё же был он методичен, разумен, строг и чист».

«Хотел или не хотел…» — не вопрос. Ну какому поэту захочется приспосабливаться под «среду»!.. Поэт — вольная птица. И, если он принимает защитную окраску, то по крайней необходимости. Ему надо исполнить свой дар, вернуть сторицей — вот его главный долг. А до этого, кроме него, дела нет никому — ни людям, ни эпохе. Чем страшнее век-волкодав, тем безумнее поэт-волк. Другого не остаётся. Как Иван-дурак, летящий на сказочном Змее, он отрубает куски собственного мяса, чтобы скормить кровожадному чудищу: лишь бы долететь! А будет ли там живая вода, затягивающая раны и восстанавливающая изуродованное тело, кто ж знает?..

С повышенным вниманием следила за развитием Николая Заболоцкого ученица Бориса Эйхенбаума, филолог Лидия Яковлевна Гинзбург. В очерке «Заболоцкий двадцатых годов» (1973) она вспоминает, как Заболоцкий ответил в 1927 году на вопрос Александра Гитовича о своём отношении к Пастернаку: «Я, знаете, не читаю Пастернака. Боюсь, ещё начнёшь подражать». (Заметим, мог и пошутить: к тому времени Заболоцкий уже обрёл свой собственный стиль. Ещё: чтение штука тонкая, опытный читатель — а Заболоцкий был таковым — предчувствует, какая книга сейчас интересна, а какую лучше пока отложить. Ну, и наконец, эдак молодой поэт вообще не читал бы никого — из боязни подражательства…)

«Припоминаю и мой разговор с Заболоцким, но уже лет шесть спустя, в 1933-м, — пишет Лидия Гинзбург. — Заболоцкий не боялся уже за свою самобытность, и Пастернака он прочитал; прочитал, но не принял ни Пастернака, ни ряд других старших своих современников. Тогда я с Заболоцким спорила, а теперь понимаю, как неизбежна такая несправедливость, как невозможно требовать от писателя всеядности, особенно от молодого, потому что писатель зрелый обычно шире, терпимее, беспристрастнее. Но писатель в процессе становления ищет и берёт то, что ему нужно, иногда совсем неожиданное, на посторонний взгляд неподходящее, и порой нетерпеливо отталкивает то, что не может ему сейчас пригодиться, особенно литературу недавнего прошлого, даже самую высокую. Так, в 1933 году Заболоцкий отвергал Пастернака, Мандельштама. Это бормотание, утверждал он, в искусстве надо говорить определённые вещи. Не нужен и Блок (этот петербургский интеллигент). В XX веке по-настоящему был один Хлебников. Есенин и тот переживёт Блока.

90
{"b":"830258","o":1}