Не случайное соединение различных людей
Творческие сообщества возникают стихийно, как-то сами по себе.
При всей разности характеров, дарований и вкусов поэтов по молодости всё же тянет друг к другу — так невольно притягивает одну к другой частицы с противоположными зарядами. Один талант довлеет другому согласно силе поэтического тяготения и неведомому взаимовлиянию энергий. Кроме всего прочего, сказывается и жажда обычного человеческого общения. Так было и с будущими обэриутами, которые поначалу образовали свой «Левый фланг».
Творческая их программа, иначе платформа, тоже вылеплялась стихийно и была выражена в слове далеко не сразу. Каждого беспокоило, не ограничит ли сообщество его поэтическую свободу. Особенно это тревожило Заболоцкого, человека обязательного, но по натуре вольного. По воспоминаниям Игоря Бахтерева, Николай сразу же обговорил условия, и все согласились: «…имейте в виду, мы не школа, не новый „изм“, не точно обусловленное направление. <…> Участников содружества будут сближать не общность, а различие, непохожесть. У каждого своё видение мира, мироощущение, свой арсенал приёмов выразительности. И всё же должны быть принципы, идеи, одинаково близкие для всех. Поэтической зыбкости, эфемерности, иносказательности каждый из нас противопоставляет конкретность, определённость, вещественность, то, что Хармс назвал „искусство как шкап“. Каждый должен остерегаться надвигающейся опасности излишнего профессионализма, который становится источником штампов и нивелировки».
Идею о независимости поэта, высказанную Заболоцким, больше всех поддерживал Введенский, поэт исключительно самобытный. Однако именно с Введенским у Заболоцкого были самые существенные творческие разногласия, которые он немедленно выразил. 20 сентября 1926 года написал открытое письмо, озаглавленное — «Мои возражения А. И. Введенскому, авторитету бессмыслицы» (именно так, с дефисом в предпоследнем слове).
Молодой поэт высказывается с теоретической основательностью, что была ему присуща ещё со студенческих времён, когда он писал статью о символистах. С предельной чёткостью определяет пункты своих возражений: бессмыслица как явление без смысла; антифонетический принцип; композиция вещи; тематика. Он исходит из того, что каждое слово является носителем определённого смысла. Но вот такое сочетание, как известные словесные «обрубки» Алексея Кручёных «Дыр, бул, щыл», смысла не имеет, это уже заумь.
«Вы, Поэт, — пишет Заболоцкий, — употребляете слова смыслового порядка, поэтому центр спора о бессмыслице должен быть перенесён в плоскость сцепления этих слов, того сцепления, которое должно покрываться термином бессмыслица. Очевидно, при таком положении дела самый термин „бессмыслица“ приобретает несколько иное, своеобразное значение. Бессмыслица не от того, что слова сами по себе не имеют смысла, а бессмыслица от того, что чисто смысловые слова поставлены в необычайную связь — алогического характера». В формальном смысле всё это — метафора. Эта новая метафора сначала алогична, но с течением времени обретает логику. «Обновление метафоры могло идти лишь за счёт расширения ассоциативного круга — эту-то работу Вы и проделываете, Поэт, с той только разницей, что Вы материализуете свою метафору, т. е. из категории средства Вы её переводите в некоторую самоценную категорию. Ваша метафора не имеет ног, чтобы стоять на земле, она делается вымыслом, легендой, откровением. Это идёт в ногу с Вашим отрицанием темы».
На редкость образно и в то же время резко выразился Заболоцкий и по поводу «убиения фонетики», то бишь звучания стиха: «Только гласная может заставить стихи плыть и трубить, согласные уводят их к загробному шуму. Смена интонации заставляет стихотворение переливаться живой кровью, однообразная интонация превращает её в безжизненную лимфатическую жидкость, лицо стихотворения делается анемичным. Анемичное лицо — Ваш трюк, Поэт, но я принципиально против него возражаю».
Столь же решительно не нравится ему то, что Введенский избегает сюжета или «хотя бы» единства темы. «Кирпич отжил своё, пришёл бетон. Но бетонные постройки опять-таки покоятся на металлической основе…» Одна лишь мозаическая лепка «оматериализованных» метафор ничего не скрепляет. Без полнозвучного звучания и крепкой обновлённой композиции, по его убеждению, стихотворения попросту нет. «На Вашем странном инструменте Вы издаёте один вслед за другим удивительные звуки, но это не есть музыка». (Тут надо бы заметить, что и у самого Заболоцкого в те годы музыки в стихах, по сути, не было, — и, может быть, это замечание подсознательно относится и к своему творчеству…)
И, наконец, выбор темы: у Введенского он «отпал». Заболоцкий заключает:
«Стихи не стоят на земле, на той, на которой мы живём. Стихи не повествуют о жизни, происходящей вне пределов нашего наблюдения и опыта, — у них нет композиционных стержней. Летят друг за другом переливающиеся камни, и слышатся странные звуки — из пустоты; это отражение несуществующих миров. Так сидит слепой мастер и вытачивает своё фантастическое искусство. Мы очаровались и застыли — земля уходит из-под ног и трубит издали. А назавтра мы проснёмся на тех же самых земных постелях и скажем себе:
— А старик-то был не прав».
Замечательно, что 24-летнего Николая Заболоцкого — в пору становления и поэтических экспериментов, в пору создания «Столбцов» — уже всерьёз тревожит, необходимо ли такое камерное искусство — жизни, иначе говоря, тому, чем живут обычные люди (хотя об этом вроде бы ни слова).
…Многие годы спустя Юрий Колкер в своей статье о Заболоцком чрезвычайно точно заметил, каким важным для поэта событием была посадка:
«В лагерях произошло неожиданное.
„Как это ни странно, но после того, как мы расстались, я почти не встречал людей, серьёзно интересующихся литературой. Приходится признать, что литературный мир — это только маленький островок в океане равнодушных к искусству людей“, — пишет он жене из ГУЛАГа в 1944 году. Это открытие ещё больше подтолкнуло его в русло традиции. Словесный изыск, которым он жил в молодости, потерял смысл. На „островке“ поэту стало тесно»…
По написании «Возражений» Николай, по-видимому, Александра не нашёл. Отдал Хармсу с просьбой вручить адресату. Но Даниил, однако, не передал, опасаясь, как предполагает исследователь творчества Введенского Анна Герасимова, «открытых разногласий внутри ОБЭРИУ».
По версии Игоря Бахтерева, своим новым названием группа «левофланговцев» обязана ему. Директор ленинградского Дома печати, старый большевик Николай Павлович Баскаков, с интересом следил за выступлениями молодых поэтов-авангардистов — и осенью 1927 года предложил им создать в своём доме секцию. Работайте-де по собственному плану, но под контролем правления. Директор выдвинул одно условие: сменить название группы — на том основании, что слово «левое» приобрело политическую окраску. Не нравилось ему и слово «авангард», которое было в ходу у новаторов Запада. «Каким же словом обозначить новую секцию? — пишет И. Бахтерев. — Вопрос оказался не из простых. Думали все — и Заболоцкий, и Хармс, и Введенский — безуспешно. Особенно трудно оказалось выполнить собственное требование — не дать возможность появиться новому „изму“. В конце концов повезло мне. Я предложил назвать секцию Объединением реального искусства. Сокращённо Обериу. Название было признано удовлетворительным и без особого энтузиазма принято с поправкой Хармса: затушевать слово, лежащее в основе, заменить букву „е“ на „э“. Так и напечатано в журнале Дома печати. Впоследствии „э“ исчезло, здравый смысл победил».
Вполне возможно, что всё было не совсем так, как излагает Игорь Бахтерев: обсуждали же название группы — все. Любопытна больше не замена буквы «е» на «э», а другое — откуда в конце сокращённого названия вдруг появилась буква «У»? Очень ведь похоже, что ОБЭРИУ ненароком рифмуется с ОГПУ — весьма известной тогда аббревиатурой, зловещей тенью сгущающейся над повседневной жизнью граждан советской России. Кто-то же из них первым бросил эту опасную шутку, попахивающую издёвкой и чёрным юмором… кто — Хармс, Введенский, Заболоцкий? Ясно, что не Бахтерев… И самое главное: по свидетельствам современников, Заболоцкий расшифровывал ОБЭРИУ как Объединение единственно реального искусства.