Пришла пора определиться и с личной жизнью: жениться или же остаться вечным отшельником. Николай был способен и на последнее — но, разумеется, понимал, что правильный выбор — семья. Общие пути — самые верные, в его роду анахоретов не водилось. Он и сам в душе уважал патриархальные обычаи. Единственное, что волновало Заболоцкого: не помешает ли семья стихам? Однако он уже почувствовал в себе свои возможности, свою силу, и понял, что способен противостоять быту. Работать в самых неприхотливых условиях он научился уже давно… Конечно же, обстоятельно прикидывал, как устроить семейную жизнь. Вывод был твёрдым: семья нужна такая, чтобы она стала надёжным тылом…
Но самым важным для него была поэзия — и в стихах тоже наметились едва различимые перемены, которые сулили в недалёком будущем основательный перелом в поэтике.
По выходе первой книги, раз и навсегда утвердившей его в литературе, другие столбцы дописывались как бы сами по себе, дополняя полотно его реалистических фантасмагорий недостающими чертами и подробностями. Однако он чувствовал: скоро широкое мозаичное панно будет завершено. И тогда счастливо найденный неповторимый стиль станет уже непригоден: для новых тем, нового содержания потребуется другой поэтический язык.
Это иное всё ощутимее забрезжило в черновых набросках и в стихах конца 1920-х годов. Появились мотивы натурфилософии («Обед», «Ночные беседы»), возникли земные и космические, с элементами мистики, утопии («Меркнут знаки Зодиака…»). Даже лирика (а вместе с ней отвергнутая в обэриутстве музыка) пробилась робкой зеленью меж камней его петербургской мостовой, избитой в «Столбцах» железом социальной сатиры:
А на воздухе пустынном
птица лёгкая кружится,
ради песенки старинной
своим голосом трудится.
Перед ней сияют воды,
лес качается велик,
и смеётся вся природа,
умирая каждый миг.
(«Прогулка». 1929)
Детгиз
Чем туже сжимались идеологические «революционные» тиски, тем дружнее писатели-«попутчики» тянулись в детскую литературу. Понятно, им казалось, что там отдушина. Островок, где нет мелочных придирок и рапповского конвойного надзора. Если там и была воля, то, конечно, относительная, но, что несомненно и существенно, — формальные поиски только приветствовались. Детский ум — живой, свежий, никакими парадоксами его не смутишь, никакими страшилками не запугаешь, — наоборот, ребятам от этого только интереснее. Эксцентричному Хармсу и беспечному Введенскому только туда и лежал путь, поскольку все остальные дороги были для них уже перекрыты. Кроме того, там, в детском издательстве, уже работали их добрые приятели — Николай Олейников и Евгений Шварц. Весёлые и остроумные выдумщики, они были знакомы ещё по Донбассу и в Питере шли рука об руку. Рядом с ними работали писатели постарше — Самуил Маршак и Борис Житков.
В декабре 1927 года в записной книжке Хармса появилась запись о том, что Олейников и Житков организовали Ассоциацию писателей детской литературы. «Мы (Введенский, Заболоцкий и я) приглашаемся». Николай Олейников задумал детский журнал по названию «Ёж» (сокращение: «Ежемесячный журнал») и убеждал товарищей работать вместе.
В годы нэпа детская литература молодой Советской страны переживала расцвет. Её основание положил — в общем-то совершенно неожиданно для себя самого — влиятельный литературный критик Корней Чуковский, который, развлекая своих собственных детей, сочинил «Крокодила», а затем и другие сказки: про Мойдодыра, Муху-цокотуху, Айболита, Бармалея и ещё — про Тараканище.
В детской литературе с начала 1020-х годов подвизался поэт Самуил Маршак, которому, впрочем, куда как лучше собственных стихов удавались переводы из классиков английской поэзии. Маршак издавал журнал «Воробей», ставший потом «Новым Робинзоном», и, наконец, возглавил Издательство детской литературы — Детгиз. Он внимательно присматривался к даровитой молодёжи, желая отыскать новых авторов и сотрудников. Обэриуты подходили идеально. По натуре — дети, хотя и довольно взрослые: горазды на проделки, обожают игру слов, неистощимы на фантазию, на смелое новаторство.
Тем временем рифма ОБЭРИУ — ОГПУ (почти что пушкинская, даром что советская), ненароком или же с умыслом оброненная кем-то из бывших «чинарей», становилась всё ощутимее, звучнее…
В середине февраля 1928 года за подпольную троцкистскую деятельность, действительную — не надуманную, был арестован покровитель обэриутов Николай Баскаков. Отныне в Доме печати сделалось для них неуютно, о театрализованных вечерах можно было забыть. Ничего не получилось и с изданием стихов — не «прошёл» даже коллективный сборник. По всему было заметно, что власти подвергали большому сомнению лояльность «леваков», чуть ли не всех без исключения, а уж тем более таких непредсказуемых, как обэриуты. В то новое пролетарское искусство, которое обещала дать читателю группа, никто из политического и культурного начальства, конечно, не поверил.
Словом, всё сошлось — и почти все участники объединения единственно реальной литературы мигом оказались детскими писателями. Помпезное здание на Невском проспекте, с «крылатым шаром» над башней, до революции принадлежавшее фирме «Зингер», где на одном из этажей расположился Детгиз, стало им новым приютом. Естественно, вместе с обэриутами в сотрудниках оказались молодые художники-авангардисты — оформители книжек и журнала. Самуил Яковлевич Маршак впоследствии вспоминал: «В своё время я привлёк эту группу поэтов, изощрявшихся в формальных, скорей даже иронически-пародийных, исканиях. Самое большое, чего я мог ждать от них вначале, — это участие в создании тех перевёртышей, скороговорок, припевок, которые так нужны в детской поэзии. Но все они оказались способными на гораздо большее… <…> все они оказались при деле, работали в журнале, а Заболоцкий даже взял на себя такие большие и трудные задачи, как вольный перевод „Тиля Уленшпигеля“ и „Гаргантюа и Пантагрюэля“. Всё это не могло не сказаться благоприятно на их отношении к жизни и литературе».
Маршак не зря упомянул о переложениях этих двух шедевров, написанных отнюдь не для детей: стишата «для заработка» у Николая Заболоцкого явно не получались. Выходило что-то весьма заурядное, как в рифмованном рассказе про мальчика Карлушу — тёзку того самого Карлы-Марлы, что висел декорацией во всевозможных конторах:
В немецкой деревне сапожник живёт,
Стучит молоточком и взад и вперёд,
Во рту у него полдесятка гвоздей
Различных фасонов, различных мастей.
Он выплюнет гвоздик, прибьёт на сапог,
А новый гвоздик в ладошку — скок!
Кроме старательности, тут ничего не видно…
Шурка (Введенский) — тот по крайней мере не морочил голову ни себе, ни детям. Беззаботно строчил халтуру по заказу, в согласии с «идеологией» и педагогическими установками. Так, когда потребовалось «разоблачить» Рождество (власти перенесли празднование Нового года с Рождества на 1 января, то есть указали вовсю гулять во время Рождественского поста), Введенский принялся «бороться против ёлки», защищая таким образом леса от вырубки деревьев, а детские души — от «опиума народа»:
Только тот, кто друг попов,
ёлку праздновать готов.
Мы с тобой — враги попам,
рождества не надо нам.
У Даньки — Даниила Хармса — получалось всех лучше, веселее и задорнее, и склонность к некоему абсурду во всём, что он писал и делал, тут была вполне уместна. В его домашнем кабинете на абажуре висело, среди портретов-карикатур, изображение мрачного дома с надписью: «Здесь убивают детей». Хармс вовсю забавлялся чёрным юмором на эту тему — хотя, похоже, лишь для себя. Может, обязаловка надоедала?.. Но его стишата для детей были непредсказуемы, бодры и смешны: