— Пожалуйста, Николай Алексеевич — и ушёл.
Николай Алексеевич сел, затянулся раз и другой, а потом, блаженствуя, спросил:
— Интересно, кто же это был — с папиросами?
Я ответил:
— Ермилов.
Николай Алексеевич бросил папиросу на пол, растоптал и нахмурился».
Никита Заболоцкий сопроводил этот случай такими словами:
«До конца жизни не прощал он прямых и косвенных виновников своих бед. Помнил и помещённую в „Правде“ грязную статью Ермилова, сильно повредившую его положению в литературе и обществе».
В Рим Заболоцкий и Слуцкий добрались 11 октября, опоздав на первую встречу с итальянскими писателями. Потом была Флоренция; там Заболоцкий выступил со своими мыслями о поэзии. Возгласив в заключение здравицу миру, радости, творчеству, он закончил словами: «Вот почему я не пессимист». Итальянцы не слишком поверили насчёт его оптимизма, посчитав это данью советской пропаганде. Поэт Анджело Мария Рипеллино, с которым он сошёлся ближе других, позже навестил его в Москве на Беговой. Снова зашла речь об оптимизме.
— Но ваша поздняя лирика пронизана тоской, — сказал Рипеллино. — Оптимизм — пустое слово, устаревший шаблон.
— Во всяком случае, моё искусство — утверждение жизни, — возразил Заболоцкий.
По мнению сына поэта, итальянцам трудно было понять, что оптимизм Заболоцкого «надсоциален» и основан на его собственных натурфилософских представлениях, а не на пропагандистском требовании. «В социальном плане он не был оптимистом и в те годы, уже не всегда сдерживая свои скрытые мысли, говорил, бывало, о жандармской сущности сталинского социализма».
Это подтверждает и дочь Наталья в коротких воспоминаниях об отце:
«В 50-х годах я, случалось, высказывала свои сомнения по поводу официальной пропаганды или по текущим событиям. Папа никогда не пускался в объяснения. Но бывал заметно доволен моим критическим настроем и повторял весело: „Это всё для дурачков“. И весело проходился по комнате, потирая руки».
Наталия Роскина вспоминала, что на её резкие критические высказывания о политике Заболоцкий отвечал спокойно и твёрдо: «Для меня политика — это химия. Я ничего не понимаю в химии, ничего не понимаю в политике и не хочу об этом думать».
А однажды дома сжал её лицо ладонями и, «заставляя смотреть в глаза, с какой-то жестокой торжественностью сказал: „Наташа! Я прошу тебя дать мне честное слово, что ты не занимаешься химией. Ты не занимаешься тем, что я называю химией. Честное слово“. Я охотно дала ему это слово».
Что же касается оптимизма, то и Роскина прекрасно понимала: Заболоцкий, зная, какой за ним догляд, был вынужден так говорить с иностранцем:
«Вот какой он был оптимист. Заговорили о возможной войне — с какой-то страшной реальностью он стал представлять мне её масштаб, а о себе сказал: „У меня тут погребок (он указал на нижние ящики большого павловского буфета), я буду пить не переставая“. Я сказала: „Неужели у мужчины во время войны другого дела не найдётся? И потом, что же будет со мной?“ Он ответил: „Ты молодая, может, ещё и удерёшь“. Никого он не обнадёживал, ни себя, ни близких, никакой пощады не ждал ни от истории, ни от своей судьбы».
В Италии Николай Алексеевич был потрясён живописцами: в галерее Уффицы вглядывался в картины Боттичелли (и оставил потом запись у себя в книжке о «виноградных лицах у Боттичелли», о глазах «дивной чистоты»). Из поездки привёз альбомы Брейгеля, Матисса, Боттичелли, Сезанна, Моне, Шагала.
Советская делегация побывала в Болонье, Равенне, Триесте, Модене, Венеции; Слуцкому запомнилась добрая улыбка Заболоцкого, сидящего в гондоле. Когда венецианские власти вдруг решили почему-то выслать «русских коммунистов» из города и все ужасно расстроились, один Заболоцкий не утратил хорошего расположения духа, невозмутимо заметив: «Подумайте, куда нас высылают? В Рим!» — и всех развеселил.
Михаил Синельников однажды услышал от Екатерины Васильевны Заболоцкой изумительную историю про итальянскую поездку мужа, случившуюся на обратном пути в Москву:
«Все погрузились в поезд. Заболоцкий, уже смертельно больной и очень усталый, сразу лёг на верхнюю полку и заснул.
Точнее, он не заснул, а прикрыл глаза, но его попутчики думали, что он спит. А в купе вошли Твардовский и Слуцкий. Твардовский указал на спящего, как казалось, Заболоцкого и тихо сказал Слуцкому: „Ведь каким хорошим человеком оказался, а какую ерунду всю жизнь писал!“ Разумеется, Заболоцкий услышал эту фразу, но не позволил себе даже улыбнуться в своём мнимом сне. <…>
Да, Твардовский и Заболоцкий большую часть жизни не ладили».
Синельников утверждает, что Александр Трифонович «презирал» Николая Алексеевича, а тот, в свою очередь, заявлял жене, что такие поэмы, как «Василий Тёркин», мог бы «строгать» каждые два месяца, если бы вдруг захотел халтурить.
Большие художники редко сходятся: известно, Льва Толстого раздражал Шекспир. Резкие высказывания наверняка были, однако, по нашему мнению, суть противоречий между Заболоцким и Твардовским в другом: тут поэт спорил с прозаиком (Твардовский однажды сказал о себе: да я, в сущности, прозаик).
Борис Слуцкий, спустя полтора десятка лет по кончине товарища, написал о нём стихотворение — «Заболоцкий спит в итальянской гостинице». Там есть поистине сердечные строки:
Я всматривался в сладостный покой,
усталостью, и возрастом, и ночью
подаренный. Я наблюдал воочью,
как закрывался он от звёзд рукой,
как он как бы невольно отстранял
и шёпоты гостиничного зданья,
и грохоты коллизий мирозданья,
как будто утверждал: не сочинял
я этого! За это — не в ответе!
Оставьте же меня в концов конце!
И ночью, и тем паче на рассвете
невинность выступала на лице.
Что выдержка и дисциплина днём
стесняли и заковывали в латы,
освобождалось, проступало в нём
раскованно, безудержно, крылато.
Как будто атом ямба разложив,
поэзия рванулась к благодати!
Спал Заболоцкий, руку подложив
под щёку, розовую, как у дитяти,
под толстую и детскую. Она
покоилась на трудовой ладони
удобно, как покоится луна
в космической и облачной ледыни.
Спал Заболоцкий. Сладостно сопел,
вдыхая тибуртинские миазмы,
и содрогался, будто бы от астмы,
и вновь сопел, как будто что-то пел
в неслыханной, особой, новой гамме.
Понятно было: не сопит — поёт.
И упирался сильными ногами
в гостиничной кровати переплёт.
Путешествие по Италии утомило поэта — но и взбодрило, зарядило его новой энергией. Он обратился к переводам с итальянского, перевёл несколько стихотворений Рипеллино и Умберто Сабо. Одному из своих заочных почитателей, А. К. Крутецкому, потом черкнул в письме:
«Что с Вашим сердцем? Я тоже старый сердечник, так как здоровье моего сердца осталось в содовой грязи одного сибирского озера. <…> Но я и моё сердце — мы понимаем друг друга. Оно знает, что пощады ему от меня не будет, а я надеюсь, что его мужицкая порода ещё потерпит некоторое время» (6 марта 1958 года).
Терпеть оставалось уже недолго…
Последняя жизнь
Говорят, Арсений Тарковский гордился тем, что примирил чету Заболоцких. Однако что бы у него вышло, если бы у них самих не было к этому взаимного стремления?..