«Агентурно характеризуется положительно…»
А может, Заболоцкий сам отгонял от себя эту назойливую мошкару — слова-светляки?..
Сын-биограф, размышляя об этих трёх годах, пишет про отца-поэта:
«Он сознательно до отказа загружал себя переводами, чтобы истратить на них всю свою творческую энергию. Потом он не раз говорил, что грузины должны были бы поставить ему памятник, имея в виду не только высокое качество своих переводов, но и труд, и годы, затраченные на эту работу и потерянные для собственного творчества. Однако обстановка в стране была такова, что писать свои стихи он всё равно не мог и не хотел.
Время было тревожное. В газетах и на собраниях громили „безродных космополитов“, „идеологических диверсантов“, „пособников мирового империализма“. <…> Усиливались репрессии… Статья в „Правде“ или в „Культуре и жизни“ могла чуть ли не физически уничтожить любого писателя, невзирая на его заслуги и известность. По утрам Заболоцкий доставал из почтового ящика газету и ещё посреди комнаты торопливо разворачивал её. Пробежав глазами „подвальную“ статью, посвящённую очередной жертве, он негромко говорил жене:
— Вот. Опять!»
Вспомним Ахматову, её признание о временах гонений:
…петь я
В этом ужасе не могу.
Но ведь всё равно — пели!..
Не всё так просто, и, конечно, не всё напрямую связано с политической атмосферой. Ещё меньше вдохновение зависело от воли и желания писать или же молчать. Творчество — штука прихотливая: то приливы — то отливы, то взлёты — то падения. Даже переводы… казалось бы, обыденный ремесленный труд, но и те порой, непонятным образом, не шли:
«Дорогой Симон!
10-го числа я получил твой подстрочник и два дня просидел над ним. И веришь ли? — у меня ничего не получилось! То ли полоса такая нашла, то ли подстрочник в самом деле труден с его чёткими формулировками, — вернее, и то другое вместе, — но факт тот, что перевод не удался. <…>
Всё это весьма печально, но я добросовестно приложил все усилия к тому, чтобы исполнить твою просьбу, и в этом отношении моя совесть перед тобой чиста. Постарайся на меня не очень сердиться: знаешь сам, что ремесло наше капризное и не всегда можно сделать то, что хочется» (из письма к С. И. Чиковани от 16 января 1949 года).
Волна поэтического вдохновения, что нахлынула на поэта в Сагурамо, постепенно ослабла, сошла на нет. Одним из последних её всплесков стало стихотворение «Тбилисские ночи» — возвышенно-романтическое признание в любви к земле Грузии в лице и образе некоей грузинской красавицы:
Отчего, как восточное диво,
Черноока, печальна, бледна,
Ты сегодня всю ночь молчаливо
До рассвета сидишь у окна? <…>
Хочешь, завтра под звуки пандури,
Сквозь вина золотую струю
Я умчу тебя в громе и буре
В ледяную отчизну мою?
Вскрикнут кони, разломится время,
И по руслу реки до зари
Полетим мы, забытые всеми,
Разрывая лучей янтари.
…………………………………………
Ты наутро поднимешь ресницы:
Пред тобой, как лесные царьки,
Золотые песцы и куницы
Запоют, прибежав из тайги.
Поднимая мохнатые лапки,
Чтоб тебя не обидел мороз,
Принесут они в лапках охапки
Перламутровых северных роз.
Гордый лось с голубыми рогами
На своей величавой трубе,
Окружённый седыми снегами,
Песню свадьбы сыграет тебе. <…>
Это написано в конце 1948 года. А вскоре — лирическая немота, из стихов — только иронические или шутливые строки на случай. Такие вот, например, — куда как далёкие от поэтических красот, зато близкие к новому месту проживания — Беговой деревне:
СЧАСТЛИВЕЦ
Есть за Пресней Ваганьково кладбище,
Есть на кладбище маленький скит,
Там жена моя, жирная бабища,
За могильной решёткою спит.
Целый день я сижу в канцелярии,
По ночам не тушу я огня,
И не встретишь на всём полушарии
Человека счастливей меня!
(1950)
Или же домашняя эпиграмма:
Не стало в доме мне житья,
Исколото всё тело:
На курсах кройки и шитья
Жена осатанела.
(Зима 1949–1950)
Эту эпиграммку поясняет письмо Заболоцкого Шварцам от 15 июля 1950 года, написанное советским газетным штилем:
«Моё семейство ознаменовало (курсив мой. — В. М.) лето рядом крупных достижений: а) Наталья сдала экзамены на пятёрки и перешла в 7-й кл. в) Никита, сдав экзамены, получил аттестат зрелости с пятью четвёрками, остальные — 5. с) Моя законная жена с отличными показателями закончила всемирно известные Курсы Кройки и Шитья и получила соответствующий диплом, вызывающий удивление во всей округе. Что касается меня, то я закончил свой труд (Важа Пшавела, том поэм) и 15-го еду доделать его на месте и сдать в Тбилиси в изд-во».
Очередная шутка адресована самому себе:
Мне жена подарила пижаму,
И с тех пор, дорогие друзья,
Представляю собой панораму
Исключительно сложную я.
Полосатый, как тигр зоосада,
Я стою, леопарда сильней,
И пасётся детёнышей стадо
У ноги колоссальной моей.
У другой же ноги, в отдаленье,
Шевелится супруга моя…
Сорок семь мне годков, тем не мене —
Тем не мене — да здравствую я!
(1950)
Вот, по существу, и всё, что за три года написано в стихах, не считая, конечно, переводов. Впрочем, был ещё короткий стишок — дарственная надпись Семёну Липкину на книге Важа Пшавела:
Семён, напрасно люди врут,
Что Цезарь — я, а Липкин — Брут,
А потому, хоть я и крут,
Дарю тебе сей дивный труд.
Но вернёмся к воздуху времени — столь предгрозовому, душному, что его вполне можно бы назвать — удушающим: по крайней мере таким он стал для лирики Заболоцкого.
Знал или нет Николай Заболоцкий о принятом 21 февраля 1948 года законе, согласно которому все бывшие контрики — отсидевшие по 58-й статье — подлежали высылке из столичных городов в отдалённые районы страны или же новому заключению? Если и не знал, наверняка догадывался о том, что висит на волоске. Домашние запомнили, с каким недоверием изучал он свою новую краснокожую паспортину, выданную по отсидке срока. Может, вначале он только подозревал, но потом уже твёрдо знал: в серии паспорта зашифрована его судимость. Социализм есть учёт, и этот основополагающий постулат первым делом касался врагов народа. При виде милиционера Заболоцкий старался любым способом избежать прямой встречи, опасаясь проверки документов. Да и с другими служебными людьми старался быть осторожнее. Екатерина Васильевна вспоминала: «Очень давила эта паспортная серия. Передвигаться по стране самостоятельно Николай Алексеевич не решался. В гостинице, где он должен был остановиться, он просил Союз писателей забронировать номер заранее главным образом потому, что боялся придирок к его паспорту».