Того же качества и пространное произведение «Война войне», написать которое его, по-видимому, тоже подвигли «Известия».
Невеликая честь — наскоро сочинять стихотворную публицистику — тем более поэту такого уровня, какой был у Заболоцкого. Однако отказаться от сотрудничества с центральным изданием он, наверное, не мог: на кону стояла его литературная судьба. В письме литератору Виктору Викторовичу Гольцеву от 12 января 1937 года Николай Алексеевич сообщал: «Сейчас я занят составлением книжки стихов, которая в основном принята к изданию Ленинградским Гихлом и утверждена Москвой. Если всё будет благополучно, к весне книга может уже выйти из печати. Я книги не имею с 1929 года, посему это событие для меня весьма серьёзного значения. Рад бы взять у Вас новые переводы, но над головой — Руставели, и поделать сейчас ничего не могу. После Руставели я в Вашем распоряжении, но это случится не раньше осени».
Очевидно: пишет усталый человек, настроения никакого… Суета литераторства; тревожные предчувствия; ничего путного не предвидится. Всё это весьма заметно по письмам Симону Чиковани.
Титульный лист сборника «Вторая книга» с дарственной надписью автора Льву Фридлянду. 1937 г.
30 января 1937 года:
«Что у вас в Тбилиси нового? Тоже, вероятно, вроде меня, как в колесе крутишься. Что касается меня, то эта зима у меня особенно сложная. Вечера, выступления, статьи и стихи в журналах, книга стихов сдаётся в производство, статья и работа в „Известиях“, борьба на фронте детской литературы — это отнимает почти всё время, так что пишу очень мало и даже твоего стихотворения не перевёл ещё до сих пор. Читал ли ты мою статью в „Известиях“? И как её приняли грузинские товарищи? Вопросы поставлены, кажется, достаточно точно и резко. Моё положение в Ленинграде двусмысленно: одобренный рядом уважаемых и авторитетных людей, — в среде поэтов чувствую глухое сопротивление. Это, вероятно, скоро проявится конкретно и вернее всего со стороны москвичей. Конечно, это меня не очень пугает, поскольку дело идёт не об отдельных людях, а о всём положении в советской поэзии».
6 марта 1937 года:
«Срочно пустили и пускаем в производство огромными тиражами ряд книг. Из моих обработок идут Рабле, де Костер и „Гулливер“ Свифта. Нужно было заново просмотреть 25 листов текста, сверить, выправить и пр.
Книжка стихов в производстве: жду гранок. В Московском Детиздате — отдельное издание „Алуды Кетелаури“. За всем смотреть надо.
Живу, как гусь, закопавшись в бумаги, и только изредка вытягиваю из них свою шею, чтобы посмотреть, что делается на свете. Предстоит ленинградский пленум: 3–4 дня с костей долой. Беда. Хоть бы ты приехал, честное слово. Повеселее было бы».
Наконец его «Вторая книга» вышла, однако много ли радости она принесла поэту? По объёму предельно малая — всего 17 стихотворений, состав сборника приходилось всё время «утрясать». Так, в последний момент вместо «Лодейникова в саду», ставшего вдруг непроходным, пришлось ставить стихотворение «Седов»…
Впрочем, Заболоцкий по-прежнему не терял надежды на лучшие времена. В письме Виктору Гольцеву от 12 ноября 1937 года он писал:
«Я очень рад, что моя книжка пришлась, кажется, Вам по душе. Она ещё не цельная: торчат концы старого, видны ростки нового. Буду надеяться, что к концу будущего года переиздам книжку в более цельном виде. На будущий год у меня большая работа: нужно переложить на русские стихи „Слово о полку Игореве“ — работа интересная и ответственная. Кроме того, думаю заняться переводом Важа Пшавела и своими стихами».
Переход
Как ни желал Заболоцкий новой книги стихов, а выход её вряд ли его сильно порадовал: выпустить сборник в задуманном виде ему просто не дали.
После «Столбцов» и поэмы «Торжество земледелия» за поэтом бдительно присматривали и цензура, и литературные критики, и редакторы издательства. «Он уже был поэтом с именем, хорошо известным любителям поэзии, а кроме тоненькой книжечки, вышедшей семь лет назад, отдельного издания стихов у него не было, — пишет Никита Заболоцкий. — Он не мог забыть неудачи со сборником, набор которого был рассыпан в 1933 году, но упорно стремился выпустить книгу, охватывающую всё его творчество — от „Столбцов“ до последних стихотворений. Но вот, почувствовав себя немного свободнее от пресса критики, но ещё до поездки в Грузию, он снова собрал свои произведения, отредактировал их, перепечатал в трёх экземплярах и машинописные сборники заключил в тёмно-красные переплёты. Получилось такое собрание, которое Заболоцкому хотелось бы издать при достаточно благоприятных внешних обстоятельствах».
И далее, самое удивительное:
«Целиком его состав нам не известен, но знаем: поэма „Облака“ в него вошла».
То есть даже содержания второго сборника стихов — в его первоначальном виде — не сохранилось. Больше того, все три экземпляра переплетённой рукописи канули во времени. А между тем Заболоцкий, казалось бы, всё предусмотрел:
«Во избежание всяких случайностей по одному экземпляру Николай Алексеевич отдал на хранение наиболее близким, надёжным друзьям — Н. Л. Степанову и Е. Л. Шварцу. А третий экземпляр, преодолев сомнения и колебания, послал главному редактору „Известий“ Н. И. Бухарину с просьбой высказать своё мнение о сборнике и, если оно будет благоприятным, — рекомендовать книгу для издания. Николай Алексеевич знал о благосклонном отношении Бухарина к его творчеству и надеялся на его помощь. Вероятно, о ненадёжном положении самого Бухарина в то время не было широко известно, и Николай Алексеевич не думал об опасности, связанной с таким покровительством. Однако Бухарин не счёл возможным принять участие в судьбе книги и через некоторое время возвратил её с вежливой запиской, в которой говорилось, что поэту он ничем помочь не может. Вскоре с должности главного редактора „Известий“ он был снят, а затем и арестован — уже назревал известный процесс по делу о „правотроцкистском“ блоке».
Николая Заболоцкого уже несколько лет публично перевоспитывали — жёсткой критикой в печати. А незадолго до «Второй книги» он подвергся проработке в ходе кампании против формализма в искусстве. В конце концов от него добились покаяния в «грехах» новаторских поисков. Больше того, поэт начисто отказался от необычной стилистики и стал писать стихи в традиционном духе.
Но всё это — видимая часть айсберга. Что же скрывалось под водой? В самом ли деле поэт перевоспитался или же естественным путём пришёл к классике, исчерпав возможности авангардистской манеры?
Форма сама по себе не определяет содержания — а вот содержание большей частью определяет и форму. У «Столбцов» — одна поэтика, у натурфилософских произведений — другая. Не исключено, что они в том и в другом случае были Заболоцким исчерпаны, — и он шёл дальше. Это были, так сказать, одноразовые поэтики, уместные каждая для своей темы, — что их нисколько не умаляет. Выработав их как золотоносные жилы, поэт устремился к чему-то универсальному: ему надо было выйти на простор всего русского языка. Но язык, в русском понимании, это ещё и народ. В уютных рамках признания поэтов-профессионалов ему уже становилось тесно — похоже, после «корпоративного» успеха Заболоцкому потребовалось и признание народа. Не об этом ли свидетельствует его постепенный переход к традиционному стиху? Про это же говорят и его статьи 1937 года о Пушкине и Лермонтове, и его идея переложить стихами родниковый источник всей русской поэзии — «Слово о полку Игореве».
В январе 1937 года страна широко отмечала столетие со дня гибели Александра Сергеевича Пушкина. (Звучит странно — торжество по случаю гибели, но такова была воля властей.) К этой дате в «Известиях» появилась большая статья Заболоцкого «Язык Пушкина и советская поэзия» с подзаголовком: «Заметки писателя». Уже в самом начале статьи он ясно выразил свою основную мысль: