В этом и был основной смысл уваровской «народности»: все государственные учреждения и постановления, путь просвещения и воспитания должны были исходить из «народной самобытности», как понимали ее Николай и его министр, из «народного духа», каким они себе его представляли. Из «народного духа» все выходило и к нему должно было стремиться. «Приноровить общее всемирное просвещение к нашему народному быту, к нашему народному духу», — Сергий Семенович призывал подминать чужой опыт под себя…
А привлечение истории как «охранительницы и блюстительницы» — было любимой теперь идеей Уварова.
К концу лекции Сергий Семенович смотрел на оратора с благоволением, граничащим с восторгом. Эта речь будет слышаться ему, когда он станет сочинять доклад императору…
Уваров убедился, что Погодин — нужный человек, его человек.
Карьера Михаила Петровича была обеспечена. На протяжении последующих лет он все далее отходил от Пушкина, которого он уважал и, быть может, любил, но который теперь мало был ему нужен. И все ближе сходился он с Уваровым-министром.
В тридцать шестом году, после введения нового устава университетов, Михаил Петрович получил кафедру русской истории в Москве.
В тридцать седьмом году он писал в дневнике: «Думал об Университете, которого я должен быть ректором, и кроме меня никто».
Ректором он не стал, но стал одним из могучих столпов уваровской «народности», которую так презирал Пушкин…
В тридцать седьмом году Михаил Петрович написал письмо наследнику, Александру Николаевичу. В нем он доказывал исключительность России и ее несомненное превосходство над государствами и народами Европы, пережившими вершины своей истории и клонившимися к закату.
«Спрашиваю, может ли кто состязаться с нами, и кого не принудим мы к послушанию?.. Одно слово — и целые империи не существуют; одно слово — стерта с лица земли другая, слово — и вместо их возникает третья, от Восточного океана до моря Адриатического. Сто лишних тысяч войска, и Кавказ очищен… Сто тысяч войска — и проложены новые военные дороги до пограничных городов Индии, Бухарии, Персии. Даже прошедшее может он, кажется, изворотить по своему произволу…»
Он писал это за шестнадцать лет до Крымской катастрофы…
Вот это и был результат торжествующей, укореняющейся в умах уваровщины — замена реальности фантомами, рабство, возведенное в перл государственного совершенства, всеподавляющая демагогия… Погодин усвоил это мировосприятие так стремительно, потому что был к нему готов и ранее. Близость с Пушкиным оказалась условной и случайной.
Между ним и министром встанет еще отношение к панславянской идее — у Погодина восторженное, у прагматика Уварова — насмешливо-раздраженное: «возбуждение духа отечественного не из славянства, игрою фантазии созданного, а из начала русского, в пределах науки, без всякой примеси современных идей политических». Но это будет позже, а главное — не коснется неколебимой триады.
Он еще будет брюзжать на Уварова, но брюзжание его вызвано будет предпочтением, которое министр отдаст другому «своему человеку» — молодому историку Устрялову, а не принципиальным расхождением. Он еще запишет в дневнике: «Строганов дал мне программу уваровскую для сочинения истории. Преглупая и подлая». Но дело в том, что Погодин уже написал и издал учебную книгу по русской истории, а министр объявил конкурс на новую — для своего любимца Устрялова…
Николай Герасимович Устрялов был сыном крепостного человека князя Ивана Борисовича Куракина, состоявшего приказчиком одного из княжеских имений и пользовавшегося уважением владельца.
Смышленый и старательный мальчик получил некоторое домашнее образование — русская грамота, начатки французского. Воспитался на «Бедной Лизе», любимой книге его родителей, сочинениях Ломоносова, Жуковского, Державина. Обожал романы. Начав учиться в уездном училище в Орле, он вскоре за успехи переведен был в гимназию и блестяще ее окончил. Затем вступил в Петербургский университет вольнослушателем, получил при окончании курса прекрасный аттестат, а через год — степень кандидата.
Несмотря на все эти достижения, в службу он устроился с трудом. Да и служба была совершенно не та, о которой он мечтал. Он исправлял канцелярскую должность в департаменте внешней торговли.
Разумеется, обязанности, на нем лежащие, мало его увлекали. Перья он чинил так скверно, что министр финансов Канкрин сказал однажды, что ежели и далее так пойдет, то он, Канкрин, откажется от своего поста за невозможностью писать этими перьями.
Двадцатилетний чиновник оказался в толпе на Сенатской площади 14 декабря, едва не угодил под картечь. Но вспоминал он об этом дне с каким-то небрежным равнодушием, хотя видел и само восстание, и площадь после подавления мятежа. «Около монумента стояли вооруженные солдаты вокруг побитых и раненых и кричали толпившемуся народу: „не подходи, убью!“ Мы пошли дальше по Адмиралтейскому бульвару… Любопытно было взглянуть на здание Сената на другой день: к стороне монумента Петра Великого оно унизано было картечью».
Любопытно было взглянуть…
Выиграв конкурс в присутствии товарища министра народного просвещения Блудова, Николай Герасимович сделался старшим преподавателем истории в Третьей санкт-петербургской гимназии.
Блудов, обративший на него внимание, стал привлекать молодого способного историка к разбору исторических документов, в том числе и секретных. Очевидно, от Блудова узнал об Устрялове и Уваров.
Николай Герасимович делал спокойную, постепенную карьеру. Он был приглашен в университет — обучать студентов русскому языку. Без жалования.
Он начал отыскивать и издавать исторические тексты. Его издания имели успех в ученом мире.
Уваров, президент Академии наук, только что получивший пост товарища министра народного просвещения, в апреле тридцать второго года сделал первый шаг к сближению с подающим надежды историком. Он внимательно следил за всеми, кто выделялся на общем фоне, присматривался, прикидывал…
Покровительственный жест Уварова оказался неожидан для Николая Герасимовича: «Сергей Семенович Уваров, лично со мною не знакомый, внес от своего имени „Сказания современников о Димитрии Самозванце“ в Демидовский конкурс, и я получил 17 апреля 1832 года поощрительную Демидовскую премию. Я отправился к Уварову с благодарностью, и тогда мы сблизились».
Сергий Семенович умел читать в душах. В Николае Герасимовиче не было — в отличие, скажем, от Погодина — ни яростного плебейского честолюбия, ни общественной страсти, ни социальной уязвленности, ни энергичных политических идей. Он был образован, старателен, ровен. Он в большей мере, чем Погодин, подходил для роли орудия, а не деятеля…
С помощью Уварова Николай Герасимович получил хранившийся в синодальном московском архиве редкий по исправности список «Сказания князя Курбского» и, сличив с имеющимися уже списками, издал.
По обычаю, он постарался извлечь из своего труда не только научную славу: «Князь Ливен, которому я представил два экземпляра для поднесения их государю и государыне, сказал: „охота тебе тратить деньги на книги!“»
Но князь Ливен доживал на министерском посту последние дни. Его преемник смотрел на вещи иначе. Он настойчиво вел свою игру, привязывая к себе нужных людей.
Устрялов вспоминал и через много лет с умилением и благодарностью: «…Самою лестною и неожиданною наградою был орден Анны 3-й степени, исходатайствованный новым министром народного просвещения С. С. Уваровым, при поднесении государю второй части Курбского (28 июня 1833 года)… Я поскакал на Черную речку, где летом жил Уваров в своей прекрасной даче; увидел его: он поздравил меня с орденом…»
Замышляя уже сокрушение Полевого и оттеснение Пушкина, Сергий Семенович готовил своих интерпретаторов истории.
В тридцать четвертом году, когда Полевой был уже сокрушен, когда министр просвещения уже дал понять Пушкину, что покоя и пощады не будет, когда печатался обреченный на провал «Пугачев», Николай Герасимович при содействии своего покровителя заметно продвинулся вверх. «Попечителем Санкт-Петербургского учебного округа был князь М. А. Дондуков, друг Уварова… Я пришел к князю Дондукову-Корсакову, объяснил ему, как поступил я в университет, в каком нахожусь положении, не получая около четырех лет ни копейки жалования, и просил его сказать: нужен я университету или нет? Приняв меня очень любезно, он с изумлением выслушал мои слова и обещал доложить министру. Через несколько дней я был определен экстраординарным профессором русской истории».