Бедный князь Петр Андреевич потерял почву, стоя на которой он недавно еще мыслил так ясно и остро. Энергия мысли осталась, но все как-то перепуталось, сместилось… Пушкин называл Романовых революционерами, когда они действовали к погибели дворянского авангарда, дестабилизируя политическую обстановку и приближая кровавые потрясения. Вяземский через десять лет повторяет пушкинское обвинение, имея в виду робкие попытки правительства сдвинуть с места крестьянский вопрос, и он радуется «здоровому консерватизму» дворянского большинства, считая это большинство нацией и принимая корыстную близорукость за здравый смысл. Вяземский, яростный конституционалист 1818 года, апологет казненных и обличитель палачей…
Весь его ум при нем. Он пишет тут же: «Нам следует опасаться не революции, но дезорганизации, разложения. Принцип, военный клич революции: „Сойди с места, чтоб я мог его занять!“ — у нас совершенно неприменим. У нас не существует ни установившегося класса, ни подготовленного порядка вещей, чтобы опрокинуть и заменить, что существует. Нам остались бы одни развалины. Такое здание рухнет. Само собой разумеется, что я говорю только о правительственном здании. Нация же обладает элементами жизнеспособности и самосохранения.
Людовик XIV говорил: „Государство — это я!“ Кто-то другой мог бы сказать еще более верно: „Анархия — это я!“» «Кто-то другой» — Николай.
Как много верного, как точно разглядел Петр Андреевич мятущуюся, слабую, непоследовательную натуру императора под декорумом рыцарского железа. Как точна сама по себе мысль об анархии — результате непоследовательности и непродуманности государственных преобразований.
И как далеко все это от понимания конкретного момента.
Пронзительно умный Вяземский заблудился во времени. И его ум политика стал работать вхолостую. Сам того, быть может, не подозревая, он оказался тактическим единомышленником людей, которых презирал, паладинов ложной стабильности.
О своем друге Киселеве он теперь писал: «Многие вполне здравомыслящие и добросовестные люди объясняют себе большую часть мероприятий правительства лишь как результат чьего-то тайного влияния, скрытого заговора, воздействующего на власть без ее ведома и толкающего ее на роковой путь, ведущий в пропасть. Многие из людей, занимающих в государстве видное положение, скажут вам, что заговор этот возглавляется Киселевым. Я нимало не разделяю этого мнения и не признаю в нем никакого революционного покушения и умысла. Он обладает довольно острым умом, но умом поверхностным, чуждым сердцу…; в нем много самодовольства, дерзости, жажды славы, соединенной с большой беспечностью к общественному мнению и презрением к людям. Он деспотичен по своим вкусам, привычкам и благодаря своей посредственности, ибо только люди высокого ума способны на податливость и уступки, он избалован и опьянен успехами своего проконсульства в областях, им, так сказать, возрожденных и благоустроенных, откуда он вывез слишком легко приобретенные идеи о государственном управлении, которые он полагает применить к России; вот что собой представляет Киселев как государственный человек. Если бы им лучше руководили и использовали более умело, он был бы полезным и блестящим второстепенным деятелем на общественном поприще. Но у нас власть совершенно лишена способности узнавать и чувствовать людей».
И здесь явно уже ощутима великая обида князя Петра Андреевича, обида справедливая. Его способности большого государственного человека оказались зарыты, сам он из политики вытеснен — а это калечит душу и искажает умственное зрение. Он в свое время, как помним, претендовал на роль советчика, мудреца при больших администраторах. Им презрительно пренебрегали… А он все не мог подавить в себе отвращения при виде того, что совершается вокруг: «В диком состоянии человечества дикарь действует одною силою, одним насильством: он с корня рубит дерево, чтобы сорвать плод, убивает товарища, чтобы присвоить себе его звериную кожу; в состоянии образованном человек выжидает, чтобы плод упал на землю, или подставляет лестницу к дереву, у товарища выменивает или покупает кожу… У нас власть никогда ничего не выжидает, не торгуется с людьми, не уступает…» Его терзала мысль об упущенном времени, о погибшей постепенности реформ, о конвульсивном, припадочном ходе государственных дел: «Прежде нежели делать ампутацию, должно промыслить оператора и приготовить инструменты. Топором отрубишь ногу, так, но вместе с тем и жизнь отрубить недолго». В 1826 году, после казни пятерых, в яростной филиппике он признавал за мятежниками права хирургов, стремившихся отсечь пораженные гангреной члены государства. Теперь он не признает этих прав за Николаем и Киселевым. «У нас хотят уничтожить рабство — дело прекрасное, потому что рабство — язва, увечье. Но где у нас врачи, где инструменты?» Все верно. Правительство, разгромив, подавив, изолировав недавних реформаторов, вышибло почву из-под собственных ног. Но, ослепленный своей драмой, князь Петр Андреевич забыл о поучительнейшем парадоксе истории — в кризисные моменты ситуация рождает людей в той же мере, в какой люди создают ситуацию. Эпоха Великих реформ шестидесятых годов это подтвердила.
Умное отчаяние Вяземского уводило его все далее и далее в желчный консерватизм. А каким бесценным соратником Киселеву мог он стать, ежели бы по-иному сложили его судьбу.
И разве только он…
В феврале пятьдесят пятого года в Москве встретились два старика — генерал Ермолов и генерал Киселев. Только что умер «незабвенный», как называл Николая Ермолов.
Павел Дмитриевич последний год занимал свой министерский пост. Ермолов без малого тридцать лет находился не у дел. Обоих мучали недуги.
Приехав в Москву, Киселев сразу же посетил Ермолова.
О чем толковали два эти человека, бесконечно честолюбивые, исполненные талантов и воли к свершениям, но не выполнившие своего предназначения?
15 декабря тридцать шестого года Александр Тургенев и Пушкин говорили «о Михаиле Орлове, о Киселеве, Ермолове… Знали и ожидали: „без нас не обойдутся“». Речь шла о тайных обществах, о двадцать пятом годе.
О чем говорили во время проигранной уже Крымской войны, когда грозная империя обнаружила свое бессилие, а система — свою порочность, о чем говорили Киселев и Ермолов, которые могли вершить судьбу России, ежели бы взяли верх действователи 14 декабря? Вспоминали ли они упущенную тогда великую возможность? И откуда вели они начало великой неудачи?
Через день-другой Ермолов прислал Киселеву записку:
«Жалел я, почтеннейший Павел Дмитриевич, что при состоянии здоровья Вашего, Вы взяли на себя труд посетить меня. Не менее благодарен за приглашение обедать, честь, которою не могу воспользоваться. Едва могу собрать силы, чтобы находиться у панихиды. Беспредельно уважая Вас, чувствую, чего я лишаюсь.
Алексей Ермолов».
Записка, на листке с траурной черной каймой, писана была качающимся, неуверенным почерком, вовсе не похожим на твердую ермоловскую руку…
Ровно двадцать лет назад Павел Дмитриевич, проезжая Москву в предвкушении скорого взлета и долгожданной деятельности, посетил Михаила Орлова и смеялся над его неверием.
Вспомнили ли они теперь могучего Михайлу Федоровича, рвавшегося низвергнуть те принципы, которые ныне столь тяжко обошлись России?
Вспомнили ли они своего друга Дениса Давыдова с его горькими пророчествами?
Пушкина они наверняка не вспомнили.
Прощальный взгляд окрест, или
Реквием по честному дворянину
И над землей сошлися новы тучи,
И ураган их…
Пушкин. 19 октября 1836
19 октября тридцать шестого года — в день двадцатипятилетней лицейской годовщины — Пушкин закончил короткое послесловие к «Капитанской дочке». Пугачевский роман, роман о честном русском дворянине, брошенном судьбою в кипяток исторического катаклизма, прошел сквозь пять последних лет его жизни. Эти пять лет мучительно и неуклонно менялся его взгляд на роль и судьбу российского дворянства. От бодрой надежды в начале, когда он начинал роман, к горькой безнадежности к финалу его.