Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В новогоднюю ночь, уединившись от гостей, вели беседу двое людей, в которых радость единомыслия мешалась с горечью неудачи.

Реформаторский натиск Сперанского разбился давно. Реформаторские мечты Пушкина уже вызывали печальное сомнение у него самого. Ему только что указали его место в имперской структуре, пожаловав камер-юнкером…

Глядя в бледное, очень спокойное лицо Сперанского, слушая его неторопливое рассуждение о причинах опалы Ермолова, Пушкин не мог не вспомнить, чем кончилась карьера страстного реформатора, счастливого временщика, деятеля-мудреца при императоре. Чем кончилась карьера, на которую недавно еще не без сомнений и опаски, но с надеждой рассчитывал и он сам. «Царь со мной очень милостив и любезен. Того и гляди, попаду во временщики…» — он писал это три года назад, уверенный в единомыслии с императором по важнейшим предметам. Уверенный в рыцарском благородстве Николая и в его реформаторских намерениях… Он писал это, когда начал разрабатывать свой всеобъемлющий план преобразования. Не столь отчетливо подробный, как великий чертеж Сперанского, не столь государственно конкретный, не столь напоминающий о труде мудрой, педантически пристальной ко всем сторонам управления канцелярии, что умещался в тренированном, дисциплинированном и холодно вдохновенном мозгу Сперанского.

Его план, его чертеж был разбросан — от истории французской революции до истории села Горюхина, многообразен — от сухих конспектов политических статей до «Медного всадника».

Насквозь знавший Россию Сперанский умел оторваться от земли и парить в разреженном воздухе долженствований. Он оперировал категориями — и только. Сословие было для него политическим понятием.

Пушкин, даже строго теоретизируя, строил из живых лиц, мыслей, которые облекались в плоть реальных происшествий. Это не умаляло силы его теоретического мышления. Но и не давало занестись в ледяные эмпиреи обреченных на безошибочность доктрин.

Для Сперанского судьба русского дворянства была одной из составляющих будущего совершенного здания.

Для Пушкина — трагедией, переживаемой ежедневно, гнавшей его от трактатов к наброскам романов, заставлявшей жить жизнью вытесняемого, унижаемого дворянского авангарда, заставлявшей разделить судьбу обреченных.

Судьба дворянства была для Сперанского сильным фактором в многосложной шахматной партии, в государственной игре, целью которой было учредить равновесное и безопасное, целесообразное действование государственного организма.

Для Пушкина это был ужас несправедливости, ощущение сиюминутной вулканичности почвы, вырывающиеся из упругой научной прозы хаос и кровь крестьянской войны, отчаянное пророчество, гармонизированное ясностью представлений и властностью задачи.

Но общее представление о конечной цели объединяло их.

Через несколько дней после новогодней беседы он писал Бенкендорфу: «У меня две просьбы: первая — чтобы мне разрешили отпечатать мое сочинение за мой счет в той типографии, которая подведомственна г-ну Сперанскому, — единственной, где, я уверен, меня не обманут; вторая — получить в виде займа на два года 15 000…» Речь шла о печатании «Пугачева».

Михайловское. 1835 (4)

…Несмотря ни на какую пользу государственную, нельзя людей силою тащить к благоденствию. В сем смысле я говорил о Петре I.

Николай Тургенев

Сам он странный был монарх!

Пушкин о Петре I

Право на поединок - i_012.png
 Пушкин знал: прежде чем уехать из Михайловского обратно в Петербург, с его неизбежной суетой, огорчениями, предстающими не в мыслях, а воочию, с домашними хлопотами и денежными бедами, он должен ясно и холодно решить порядок своих дел на грядущий год.

Немалое время ушло у него, чтобы проститься с прошлым. Осенью тридцать пятого года Михайловское, против обыкновения, мучило его — мучило бесчисленными напоминаниями. Это надо было превозмочь, успокоить разгоряченную память.

Через две недели после приезда в деревню он писал жене: «В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уже в нем няни моей и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу. Но делать нечего; все кругом мне говорят, что я старею, иногда даже чистым русским языком. Например, вчера мне встретилась знакомая баба, которой не мог я не сказать, что она переменилась. А она мне: да и ты, мой кормилец, состарился да и подурнел. Хотя могу я сказать вместе с покойной няней моей: хорош никогда не был, а молод был».

В письме он мог позволить себе иронию и элегичность. На самом же деле речь шла о том, чтобы сделать прошлое прошлым. Чтобы переломить судьбу. Забыть о невзгодах и обидах, которые мелки были по сравнению с тем, что должно было ему совершить. Отодвинуть прошлое в прошлое, чтобы оно не размывало его решимости. Ибо он начинал свой мятеж, свой бунт. Свою последнюю попытку прорваться. И он понимал, что это будет последняя попытка. А потому готовился сосредоточенно и сурово.

После двух бесплодных недель по приезде, когда прошлое мучило и держало его, он написал «Вновь я посетил…», где откинутые бесчисленные черновые варианты — иногда не менее замечательные, чем беловой текст, — были не просто поисками лучших способов выражения, но также способом освободиться от воспоминаний. Это был долгожданный выдох, выдох облегчения.

Вновь я посетил
Тот уголок земли, где я провел
Два года бурной юности моей
В спокойствии невольном и отрадном,
И десять лет ушло с тех пор и много
Переменилось в жизни для меня
И сам, покорный общему Закону,
Переменился я. Но здесь опять
Минувшее ко мне теснится живо.
И кажется — вчера еще бродил
Я в этих рощах и сидел недвижно
На том холме над озером широким…
Утрачена в бесплодных испытаньях
Была моя неопытная младость
И бурные кипели в сердце чувства,
И ненависть, и грезы мести бледной.
Но здесь меня таинственным щитом
Святое провиденье осенило…
Поэзия, как Ангел-утешитель,
Спасла меня, и я воскрес душой…

В шероховатости неотделанных вариантов была естественность горечи и грусти, той светлой грусти, которой он здесь дышал, очищая легкие от петербургского смрада.

Он прощался не с жизнью вообще. Время еще не настало. Он прощался с еще одной ее эпохой. Десять лет ушло. Начиналось нечто новое и грозное.

И перед тем, как вступить в это грозное, роковое время, он хотел притянуть к себе милое михайловское прошлое, насладиться им — и уйти от него.

Ссылочное михайловское прошлое, бешенство и тоска зимнего одиночества, оторванность от живой, устремленной жизни — все, что некогда было невыносимым, теперь казалось потерянным раем.

Он писал влюбленной в него тогда Алине Осиповой, ныне Беклешовой: «Мой ангел, как мне жаль, что я Вас уже не застал, и как обрадовала меня Евпраксия Николаевна, сказав, что Вы опять собираетесь приехать в наши края! Приезжайте, ради бога; хоть к 23-му. У меня для Вас три короба признаний, объяснений и всякой всячины. Можно будет, на досуге, и влюбиться. Я пишу к Вам, а наискось от меня сидите Вы сами во образе Марии Ивановны. Вы не поверите, как она напоминает прежнее время

23
{"b":"823660","o":1}